Селиванов изо всех сил желал рубль, иногда прерываясь на сон. Во сне Селиванов рубль не желал, там у него рубль имелся.
в редакцию тяжелой поступью вшагнул Виктор Савельевич и с порога открыл повестку дня:
— Почему ничего не написано?! Вы вообще зачем тут сидите?
— Виктор Савельевич, дорогой, мы тут вместе раз в полугодие, и не всегда конструктивно. Вот и не написано поэтому.
— Это безобразие, товарищи, читатель скучает.
редакция, лениво охая и зевая, достала блокноты и ручки, уселась в записывающую позу и молвила:
— Виктор Савельевич, а не могли бы вы повторить то, зачем вы приходили?
— Почему ничего не написано?! Вы вообще зачем тут сидите?
— Виктор Савельевич, дорогой, мы тут вместе раз в полугодие, и не всегда конструктивно. Вот и не написано поэтому.
— Это безобразие, товарищи, читатель скучает.
редакция, лениво охая и зевая, достала блокноты и ручки, уселась в записывающую позу и молвила:
— Виктор Савельевич, а не могли бы вы повторить то, зачем вы приходили?
Селиванов завел хомяка. клетку купил, накрошил туда газет и поставил маленькую мисочку с водой. сидит, смотрит на хомяка и смеется, мол "какая же бесправная животина, я его купил, я его в клетку, и ни туда он и ни сюда".
хомяк спокойнейше разглядывал щербатые щеки Селиванова и ухмыльнулся, увидев за ними глухую стенку.
хомяк спокойнейше разглядывал щербатые щеки Селиванова и ухмыльнулся, увидев за ними глухую стенку.
Дражайший Петр Иванович слышал всякое, имеет мнение. Все будет как было, а может и нет.
Арсений Яковлевич зашел в кабинет, снял туфли, галстук, пиджак, расстегнул воротник, открыл чемодан, достал из него складной табурет, присел, привстал, пошел в буфет, принес пирожок, положил в чемодан, лег на стол, полежал, встал со стола, достал из чемодана пирожок, обменял его у буфетчицы на десять рублей, присел, привстал, сложил табурет, убрал в чемодан, застегнул воротник, одел пиджак, галстук, туфли и вышел из кабинета спиной вперед.
Человек в годах между средними и преклонными влиял. Влиять ему совершенно нравилось, и прекращать человек не планировал. Однажды он даже так повлиял, что все недоумевали, зачем же так сильно? Некоторые решили, что человек так эффективно повлиял, что с ним приключилось, и стали беспокоиться о его здоровье.
У соседей снизу происходило.
Селиванов держался за оба уха, стараясь напевать себе под нос. Получалось у него плохо, так как петь Селиванов не мог с детства.
Селиванов держался за оба уха, стараясь напевать себе под нос. Получалось у него плохо, так как петь Селиванов не мог с детства.
Григорий вымученно молчал о том, что он глуп. Будучи не у себя, он созерцал присутствующих пустыми стеклянными глазами, хотя все вокруг спорило, хохотало, сверкало остротами и всячески происходило. Григорий стыдился предстать, хотя все и так понимали о нем.
Однажды, устав держаться, он проронил кому-то в лифте о прекрасной телевизионной передаче, которая способна исцелять, если не пропускать ни одного выпуска.
Человек покосился на Григория, продолжил молчать и вышел на своем этаже. Григорий весь покраснел, пожалел о сказанном и купил себе дорогие часы.
Однажды, устав держаться, он проронил кому-то в лифте о прекрасной телевизионной передаче, которая способна исцелять, если не пропускать ни одного выпуска.
Человек покосился на Григория, продолжил молчать и вышел на своем этаже. Григорий весь покраснел, пожалел о сказанном и купил себе дорогие часы.
Селиванов отождествлял. Чаще всего на него находило в очередях. Отождествляя Селиванов гулко причмокивал, всем своим видом олицетворяя правоту. Я часто пытался, чтоб Селиванов перестал, ведь это бессмысленно, оскорбительно для всех вокруг, и может только раздражать, но он раз за разом произносил, а я немедленно покидал помещение, чтоб не испытать соблазн запустить в него тапком.
Как-то вечером случилось. Люди начали выяснять и интересоваться. Спустя некоторое время, высказался Петр Иванович. Люди поделились на тех, кто Петру Ивановичу поверил и успокоился, на тех, кто категорически, и всех прочих. Другим вечером Петра Ивановича вызвали, вернулся он со странной кривой улыбкой, но продолжал утверждать. Люди всё понимали, но как-то по инерции. Третьим вечером я устал. В лесу распустились цветы.
Дети отлынивали от приема пищи. Каждый раз, услышав знакомый крик, они начинали копошиться и делать вид, после чего оставались. В конце концов на площадке не осталось никого, кроме тех, кто уже успел вернуться обратно.
С крыш летела пыль.
Распространяясь по окрестностям, расширяясь и обнимая прохожих, пыль оседала. Вскоре, после небольшого дождя это стало уже не важно.
Я поднялся со скамейки и пошел продолжать.
Распространяясь по окрестностям, расширяясь и обнимая прохожих, пыль оседала. Вскоре, после небольшого дождя это стало уже не важно.
Я поднялся со скамейки и пошел продолжать.
Селиванов учился.
Выходило это у него с переменным успехом, а переменялся успех пыхтением, потением и всяческими ругательствами сквозь зубы. Под вечер у Селиванова болело, от натруждения. Он брал авоську и шел до ларька, старался идти так медленно, чтоб завтра не наступило как можно дольше. Вперевалочку шел за квасом, посвистывал как умел.
Выходило это у него с переменным успехом, а переменялся успех пыхтением, потением и всяческими ругательствами сквозь зубы. Под вечер у Селиванова болело, от натруждения. Он брал авоську и шел до ларька, старался идти так медленно, чтоб завтра не наступило как можно дольше. Вперевалочку шел за квасом, посвистывал как умел.
Дети нашли непонятное. Долго разглядывали, пытались трогать и расшевеливать. Непонятное не подавало и лежало. Дети оставили дежурного и убежали за подмогой. Когда они вернулись, непонятного уже не было, вместо него лежало обычное, которое понял дежурный.
Снилось то же самое. Просыпаться, как ни странно, не хотелось. То же самое — оно предсказуемое, понятное, и каждый раз одинаковое. Просыпаясь, придется снова подстраиваться под. Придется нехотя и торопливо искать, идти, бежать выполнять неминуемое. И вроде всегда к неминуемому и сам стремился, а оно какое-то получилось не такое, как мечталось. Вроде такое же, но радость подпорчена.
Самое интересное в том, что малохольный сосед, которого я всегда избегал и побаивался (и даже Селиванов сторонится его), вчера, дыша на меня трехнедельным бездельем вперемешку с перегаром, сообщил мне, что ему нилось то же самое. Просыпаться, как ни странно, не хотелось. То же самое — оно предсказуемое, понятное, и каждый раз одинаковое. Просыпаясь, придется снова подстраиваться под. Придется нехотя и торопливо искать, идти, бежать выполнять неминуемое. И вроде всегда к неминуемому и сам стремился, а оно какое-то получилось не такое, как мечталось. Вроде такое же, но радость подпорчена. Только с другой стороны.
Селиванова я, кстати, не видел уже пару месяцев.
Самое интересное в том, что малохольный сосед, которого я всегда избегал и побаивался (и даже Селиванов сторонится его), вчера, дыша на меня трехнедельным бездельем вперемешку с перегаром, сообщил мне, что ему нилось то же самое. Просыпаться, как ни странно, не хотелось. То же самое — оно предсказуемое, понятное, и каждый раз одинаковое. Просыпаясь, придется снова подстраиваться под. Придется нехотя и торопливо искать, идти, бежать выполнять неминуемое. И вроде всегда к неминуемому и сам стремился, а оно какое-то получилось не такое, как мечталось. Вроде такое же, но радость подпорчена. Только с другой стороны.
Селиванова я, кстати, не видел уже пару месяцев.
— Я, Валентин Григорьевич, считаю, что Николай Петрович молодец!
— А я с вами не согласен, Степан Васильевич! Я полагаю, что Николай Петрович — большой молодец!
Они еще минут двадцать препирались относительно степени великолепия Николая Петровича, прежде чем на сцену вышел электрик и сказал, что очередь за свежей треской пора бы занять с вечера.
Зал опустел.
— А я с вами не согласен, Степан Васильевич! Я полагаю, что Николай Петрович — большой молодец!
Они еще минут двадцать препирались относительно степени великолепия Николая Петровича, прежде чем на сцену вышел электрик и сказал, что очередь за свежей треской пора бы занять с вечера.
Зал опустел.