В лекциях о Гераклите 1943 года он (Хайдеггер) говорит:
отберите у современного человека все то, что его развлекает и поддерживает - "кино, радио, газеты, театр, концерты, бокс, путешествия" (GA 55, 84), - и он умрет от образовавшейся пустоты, потому что "простые вещи" для него уже ничего не значат. Однако для того, кто способен к вдумчивому мышлению, пустота становивтся возможностью "вспомнить о бытии" (GA 55, 84).
(Rüdiger Safranski. Ein Meister aus Deutschland: Heidegger und seine Zeit)
отберите у современного человека все то, что его развлекает и поддерживает - "кино, радио, газеты, театр, концерты, бокс, путешествия" (GA 55, 84), - и он умрет от образовавшейся пустоты, потому что "простые вещи" для него уже ничего не значат. Однако для того, кто способен к вдумчивому мышлению, пустота становивтся возможностью "вспомнить о бытии" (GA 55, 84).
(Rüdiger Safranski. Ein Meister aus Deutschland: Heidegger und seine Zeit)
ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ
Друг мой
разве ты не умер?
разве это не твой был гроб
такой добротный
обитый розовым шёлком?
не твой?
как странно!
разве не ты в нём лежал
такой красивый
и безмятежный
не ты?
удивительно!
разве не тебя отпевали
в Преображенском соборе
в чудный весенний день?
не тебя?
не может быть!
разве не тебя похоронили
у самой ограды кладбища
в тихом уютном месте?
не тебя?
а ты не шутишь?
и разве не над тобою
плакала какая-то женщина
бледная от горя?
не над тобою?
просто не верится!
друг мой
неужели ты жив?
но чей же тогда
был гроб?
но кто же тогда
в нём лежал?
но кого же тогда
отпевали?
но кого же потом
хоронили?
и над кем
плакала та женщина
бледная и прекрасная от горя –
скажи?
(Геннадий Алексеев)
Иллюстрация: Unidentified Dutch painter. Vanitas still life, 17th century
Друг мой
разве ты не умер?
разве это не твой был гроб
такой добротный
обитый розовым шёлком?
не твой?
как странно!
разве не ты в нём лежал
такой красивый
и безмятежный
не ты?
удивительно!
разве не тебя отпевали
в Преображенском соборе
в чудный весенний день?
не тебя?
не может быть!
разве не тебя похоронили
у самой ограды кладбища
в тихом уютном месте?
не тебя?
а ты не шутишь?
и разве не над тобою
плакала какая-то женщина
бледная от горя?
не над тобою?
просто не верится!
друг мой
неужели ты жив?
но чей же тогда
был гроб?
но кто же тогда
в нём лежал?
но кого же тогда
отпевали?
но кого же потом
хоронили?
и над кем
плакала та женщина
бледная и прекрасная от горя –
скажи?
(Геннадий Алексеев)
Иллюстрация: Unidentified Dutch painter. Vanitas still life, 17th century
Forwarded from Сад посреди пламени
ХАЙДЕГГЕР И ИСЛАМ
Вопрос не только в том, как изучение мысли Хайдеггера может помочь нам понять ислам, но и в том, как учение ислама может помочь нам понять Хайдеггера. В конце концов, мы пришли от ислама к Хайдеггеру, а не от Хайдеггера к исламу.
Эти два вопроса неразрывны, потому что мы являемся продуктами западного образования и социализации, даже если мы привержены исламскому мировоззрению. Для того, чтобы жить, ислам должен прорастать в контекст, в котором он понимается и выражается, неизбежно принимая цвета той культуры, в которой он был посажен как семя. Это касается не только явных культурных продуктов, таких как еда, одежда и язык, но и основополагающих убеждений, ценностей и философии. Учение и практика ислама отфильтровывают вредное и подтверждают полезное, исторически создавая широкий спектр исламских культур.
Многие или даже большинство из нас сегодня живут в жизненном мире (нем. Lebenswelt), который в той или иной степени является продуктом европейской мысли. Это означает, что мы должны как можно глубже понять контекст, в котором мы призваны утверждать ислам. В этом нам может помочь Хайдеггер. С другой стороны, и, возможно, в равной степени, наше понимание ислама неизбежно обусловлено этим современным контекстом. Это имеет различные последствия, и все они неизбежно современны. Некоторые люди изобретают "возвращение к основам", фундаментализм, который встречается и в других религиях. Некоторые создают современную версию ислама, адаптированную к реальности современного, постколониального, неолиберального мира. Некоторые создают новые версии старых традиций, основываясь на современном прочтении классических текстов и движений. Некоторые вообще отказываются от религии как от чего-то более нежизнеспособного и неактуального.
Есть и другой путь. Ислам - это естественный путь жизни человека, путь, который в наибольшей степени соответствует тому, что на самом деле у нас в сердце, тот, который лучше всего подходит как для отдельного человека, так и для общества. Проблема в том, что сегодня мы понятия не имеем, что это значит, потому что мы потеряли из виду, что значит быть человеком в самом глубоком смысле этого слова, по крайней мере, там, где современное западное общество стало доминировать. Эту проблему невозможно переоценить. Именно над этим вопросом Хайдеггер размышлял и учил всю свою жизнь. Вот где мы можем у него поучиться... не исламу, а тому, как стать мыслителями, чего мы до сих пор не делаем. Без этих усилий по воспитанию в себе самого фундаментального элемента человеческого бытия ничто из того, что мы думаем, говорим или делаем, не будет иметь никакой реальности.
(Ibrahim Lawson)
Вопрос не только в том, как изучение мысли Хайдеггера может помочь нам понять ислам, но и в том, как учение ислама может помочь нам понять Хайдеггера. В конце концов, мы пришли от ислама к Хайдеггеру, а не от Хайдеггера к исламу.
Эти два вопроса неразрывны, потому что мы являемся продуктами западного образования и социализации, даже если мы привержены исламскому мировоззрению. Для того, чтобы жить, ислам должен прорастать в контекст, в котором он понимается и выражается, неизбежно принимая цвета той культуры, в которой он был посажен как семя. Это касается не только явных культурных продуктов, таких как еда, одежда и язык, но и основополагающих убеждений, ценностей и философии. Учение и практика ислама отфильтровывают вредное и подтверждают полезное, исторически создавая широкий спектр исламских культур.
Многие или даже большинство из нас сегодня живут в жизненном мире (нем. Lebenswelt), который в той или иной степени является продуктом европейской мысли. Это означает, что мы должны как можно глубже понять контекст, в котором мы призваны утверждать ислам. В этом нам может помочь Хайдеггер. С другой стороны, и, возможно, в равной степени, наше понимание ислама неизбежно обусловлено этим современным контекстом. Это имеет различные последствия, и все они неизбежно современны. Некоторые люди изобретают "возвращение к основам", фундаментализм, который встречается и в других религиях. Некоторые создают современную версию ислама, адаптированную к реальности современного, постколониального, неолиберального мира. Некоторые создают новые версии старых традиций, основываясь на современном прочтении классических текстов и движений. Некоторые вообще отказываются от религии как от чего-то более нежизнеспособного и неактуального.
Есть и другой путь. Ислам - это естественный путь жизни человека, путь, который в наибольшей степени соответствует тому, что на самом деле у нас в сердце, тот, который лучше всего подходит как для отдельного человека, так и для общества. Проблема в том, что сегодня мы понятия не имеем, что это значит, потому что мы потеряли из виду, что значит быть человеком в самом глубоком смысле этого слова, по крайней мере, там, где современное западное общество стало доминировать. Эту проблему невозможно переоценить. Именно над этим вопросом Хайдеггер размышлял и учил всю свою жизнь. Вот где мы можем у него поучиться... не исламу, а тому, как стать мыслителями, чего мы до сих пор не делаем. Без этих усилий по воспитанию в себе самого фундаментального элемента человеческого бытия ничто из того, что мы думаем, говорим или делаем, не будет иметь никакой реальности.
(Ibrahim Lawson)
Однажды я рассматривал японские гравюры. На одной была изображена сидящая женщина, рядом с которой петух притянул свою голову прямо к ее лицу, так что его громадный клюв был у самого ее глаза. Я был в недоумении. Что это такое? Франческа Ярбусова, жена и художник фильмов Норштейна мне рассказала, что когда ей было четыре года, она любила забираться в курятник, садилась на корточки и сидела тихо-тихо, пока куры не принимали ее за свою. Они начинали ходить вокруг, разглядывать ее. «Представляешь, — вспоминала Франческа, — петух своим громадным клювом принимался чистить мне реснички. Я сидела затаившись, а он перебирал каждый волосок». Франческа заставила меня пережить настоящее потрясение, показав, как из куколки появляется бабочка. Она принесла в дом огромный пук крапивы, который хрустел под челюстями десятков гусениц, пожиравших ее зелень. Потом они расползлись по комнате. Прилепились, где только можно, и вскоре на месте гусениц висели куколки. В один прекрасный день Франческа говорит: «Вот из этой куколки сейчас появится бабочка». Я стал смотреть, смотрел, смотрел, и вдруг — створки куколки открылись и закрылись. У меня сердце стукнуло от волнения. Это зрелище космическое! Ты — свидетель появления новой жизни. Лепестки куколки отворились и снова замерли. Наступила тишина. И сквозь щель раковинок стали пробиваться мокрые крылья. Они были сморщенные, как тело ребенка, только появившегося из чрева. Наконец из куколки выползла вся новорожденная. Все дальнейшее представляло зрелище медленного наполнения нового существа временем. То, что в человеческой жизни происходит за два-три года, здесь длилось час-полтора. Бабочка накачала смолу в тончайшие сосуды, в нервюры крыльев, образовав лонжероны. Смола застыла, крылья распрямились, стали тугими, как паруса под ветром. Они были невероятно чисты, их еще не обтрепали мелкие ворсинки цветов, не соскоблили с них пыльцу, в крыльях еще не было пробоин от мельчайших пылинок, обрушиваемых ветром на нежнейшее существо. Упругие крылья мелко подрагивали, потом затрепетали. Так самолет проверяет двигатели, рули поворота, прежде чем выкатиться на взлетную полосу. «Бабочка готовит себя к полету, она сушит крылья», — откомментировала Франческа. Она предугадывала каждое движение бабочки, поскольку в детстве выращивала их целыми букетами и на крапиве, и на дубовых вениках. Мне кажется, она сама была когда-то и бабочкой, и чертополохом, и иван-чаем... Как героиня Гарсия Маркеса, вокруг которой порхали бабочки.
Франческа хорошо чувствует мир растущий, цветущий, дышащий. Она действительно знает его, как мог знать художник Возрождения. Франческа для меня загадка. Чем больше я ее узнаю, тем меньше знаю. Для долгой совместной жизни это, конечно, хорошо. Всегда остается возможность чего-то неожиданного. <…>
Вообще, по поводу Франчески я всегда цитирую строки из шекспировского «Венецианского купца»: «В такую ночь Медея шла в полях, сбирая травы волшебные, чтоб юность возвратить Язону старику...».
(Юрий Норштейн. Снег на траве)
Иллюстрация: Франческа Ярбусова. Ёжик в тумане, 2006
Франческа хорошо чувствует мир растущий, цветущий, дышащий. Она действительно знает его, как мог знать художник Возрождения. Франческа для меня загадка. Чем больше я ее узнаю, тем меньше знаю. Для долгой совместной жизни это, конечно, хорошо. Всегда остается возможность чего-то неожиданного. <…>
Вообще, по поводу Франчески я всегда цитирую строки из шекспировского «Венецианского купца»: «В такую ночь Медея шла в полях, сбирая травы волшебные, чтоб юность возвратить Язону старику...».
(Юрий Норштейн. Снег на траве)
Иллюстрация: Франческа Ярбусова. Ёжик в тумане, 2006
у полуденного солнца
спроси приметы
моей потерянной ноги.
у тростниковой рощи - головы моей,
руки - у заводи,
клочков моего тела - у вершин и ветра,
глаз -
у птиц, сомкнувших клюв.
я если соберусь,
увидишь?
как с пограничного поста, дозорной башни,
нефтяной вышки, всё ещё пытаюсь
на людных городских дорогах
тебя найти военно-полевым биноклем?
пока снаряд меня вот так не раздробит,
моя печальная
похитившая сердце.
(Dariush Memar)
пер. Юлтан Садыкова
спроси приметы
моей потерянной ноги.
у тростниковой рощи - головы моей,
руки - у заводи,
клочков моего тела - у вершин и ветра,
глаз -
у птиц, сомкнувших клюв.
я если соберусь,
увидишь?
как с пограничного поста, дозорной башни,
нефтяной вышки, всё ещё пытаюсь
на людных городских дорогах
тебя найти военно-полевым биноклем?
пока снаряд меня вот так не раздробит,
моя печальная
похитившая сердце.
(Dariush Memar)
пер. Юлтан Садыкова
Человек собрал воедино мудрость всех своих предков, и, гляди-ка, каков болван!
(Elias Canetti. Die Provinz des Menschen Aufzeichnungen 1942 - 1972 / 1942)
(Elias Canetti. Die Provinz des Menschen Aufzeichnungen 1942 - 1972 / 1942)
Forwarded from Уроборос Юнгера
Эрнст Юнгер Мартину Хайдеггеру
Вильфлинген
1 июля 1966 года
Уважаемый господин Хайдеггер!
Просмотрев выделенную цитату, я задался вопросом:
"Что общего между лингвистикой и метафизикой языка?" Если в слове нет ничего, кроме грамматики и истории, то нам больше не нужны поэты и философы. Мы должны, конечно, перестать злиться на эту тему и признать, что слово "специалист" - один из синонимов "дурак".
С наилучшими пожеланиями,
Ваш
EJ
Вильфлинген
1 июля 1966 года
Уважаемый господин Хайдеггер!
Просмотрев выделенную цитату, я задался вопросом:
"Что общего между лингвистикой и метафизикой языка?" Если в слове нет ничего, кроме грамматики и истории, то нам больше не нужны поэты и философы. Мы должны, конечно, перестать злиться на эту тему и признать, что слово "специалист" - один из синонимов "дурак".
С наилучшими пожеланиями,
Ваш
EJ
Forwarded from Уроборос Юнгера
Мартин Хайдеггер Эрнсту Юнгеру
Мескирх
14 июля 1966 года
Уважаемый господин Юнгер,
благодарю вас за то, что привлекли мое внимание к этому отрывку из журнала, который я не читаю.
Будущее, которое нам готовит развитие компьютера, принадлежит "критической лингвистике", семантике и позитивистскому анализу языка.
То, что у журналистики нет другой идеи, в полной соответствует положению.
Что делать? Идти своей дорогой, зная, что "наука" не в состоянии решить вопрос об истине.
С наилучшими пожеланиями для вас и вашей жены.
Ваш Мартин Хайдеггер.
Мескирх
14 июля 1966 года
Уважаемый господин Юнгер,
благодарю вас за то, что привлекли мое внимание к этому отрывку из журнала, который я не читаю.
Будущее, которое нам готовит развитие компьютера, принадлежит "критической лингвистике", семантике и позитивистскому анализу языка.
То, что у журналистики нет другой идеи, в полной соответствует положению.
Что делать? Идти своей дорогой, зная, что "наука" не в состоянии решить вопрос об истине.
С наилучшими пожеланиями для вас и вашей жены.
Ваш Мартин Хайдеггер.
Πηνελόπη
Возвращайся,
когда ты устанешь
брести по воде, как по камню,
и ноги изранишь о волны
неисчислимого времени,
отделяющие от дома.
Возвращайся,
я научилась заклинать
ледяные глубины памяти,
в них никто никогда не утонет.
Возвращайся,
земля дышит тише и легче,
а к концу ноября
перестанет и вовсе.
Чтобы чёрное тело её
от насмешки укрыть,
я саван соткала
из самых синих дождей,
из самого белого снега.
Возвращайся,
я город построю,
сверяясь с небесной картой.
Ты ключей от меня не получишь,
ибо сам отопрёшь
золотые ворота зари.
Я раздам свои книги
и дом свой сожгу,
благословлю детей
на поиски вечной жизни,
указав на дорогу.
Возвращайся,
мне тоже пора уходить.
(Анна Горецкая)
Иллюстрация: John Roddam Spencer Stanhope. Penelope, 1864
Возвращайся,
когда ты устанешь
брести по воде, как по камню,
и ноги изранишь о волны
неисчислимого времени,
отделяющие от дома.
Возвращайся,
я научилась заклинать
ледяные глубины памяти,
в них никто никогда не утонет.
Возвращайся,
земля дышит тише и легче,
а к концу ноября
перестанет и вовсе.
Чтобы чёрное тело её
от насмешки укрыть,
я саван соткала
из самых синих дождей,
из самого белого снега.
Возвращайся,
я город построю,
сверяясь с небесной картой.
Ты ключей от меня не получишь,
ибо сам отопрёшь
золотые ворота зари.
Я раздам свои книги
и дом свой сожгу,
благословлю детей
на поиски вечной жизни,
указав на дорогу.
Возвращайся,
мне тоже пора уходить.
(Анна Горецкая)
Иллюстрация: John Roddam Spencer Stanhope. Penelope, 1864
ИЗБАВЛЕНИЕ ОТ СЕБЯ: СОСТОЯНИЕ РАВНОДУШИЯ
Обратим внимание, что сегодня человек часто стремится «сбагрить» свое одиночество кому угодно. То, что мы достаем себя (наша «достача» себя), нас не радует, а огорчает. Наиближайшее страшит, и избавление от этого страха человек пытается скрыть за маской равнодушия. Современное существо, которое выдает себя за человека, часто, может быть, даже слишком часто, боится, но редко, крайне редко, испытывает страх. Вероятно, со страхом сталкиваешься только тогда, когда с тебя спадает все наносное, и ты вдруг (да-да, это всегда вдруг!) сталкиваешься с собой. А пока на тебе и в тебе еще есть фрагменты прошлого, т. е. того, что было, но ушло, оно, это «прошлое», всегда способно быть экраном, которым ты закрываешься от себя и купируешь страх, заменяя его боязнью и скрываясь от себя. И вот уже равнодушие, эта раковая опухоль современности, теснит жизнь повсеместно и ежечасно. Душа человека — в тисках общего, да так, что проявления души становятся недопустимы. Душа, живущая подъемами человека над собой, в которых он преодолевает себя, в ситуации тождества себе самой деревенеет и мертвеет. И надо понять, что в превышении себя нуждается только тот, кто, падая, способен подниматься. «Паденье — неизменный спутник страха, и самый страх есть чувство пустоты», — отмечает О. Мандельштам. Успокоение, находимое в падении, а уж тем более ориентация на падение страшат человека, пожалуй, именно тем, что обрекают его на пустоту, делая его существование бесплотным и бесстержневым.
(Андрей Сергеев. На пути к себе: Метафизические размышления)
Обратим внимание, что сегодня человек часто стремится «сбагрить» свое одиночество кому угодно. То, что мы достаем себя (наша «достача» себя), нас не радует, а огорчает. Наиближайшее страшит, и избавление от этого страха человек пытается скрыть за маской равнодушия. Современное существо, которое выдает себя за человека, часто, может быть, даже слишком часто, боится, но редко, крайне редко, испытывает страх. Вероятно, со страхом сталкиваешься только тогда, когда с тебя спадает все наносное, и ты вдруг (да-да, это всегда вдруг!) сталкиваешься с собой. А пока на тебе и в тебе еще есть фрагменты прошлого, т. е. того, что было, но ушло, оно, это «прошлое», всегда способно быть экраном, которым ты закрываешься от себя и купируешь страх, заменяя его боязнью и скрываясь от себя. И вот уже равнодушие, эта раковая опухоль современности, теснит жизнь повсеместно и ежечасно. Душа человека — в тисках общего, да так, что проявления души становятся недопустимы. Душа, живущая подъемами человека над собой, в которых он преодолевает себя, в ситуации тождества себе самой деревенеет и мертвеет. И надо понять, что в превышении себя нуждается только тот, кто, падая, способен подниматься. «Паденье — неизменный спутник страха, и самый страх есть чувство пустоты», — отмечает О. Мандельштам. Успокоение, находимое в падении, а уж тем более ориентация на падение страшат человека, пожалуй, именно тем, что обрекают его на пустоту, делая его существование бесплотным и бесстержневым.
(Андрей Сергеев. На пути к себе: Метафизические размышления)
ОТ «ИНДИВИДУАЛЬНОСТИ ЧЕЛОВЕКА, КОТОРОГО ПОМНЯТ», К «ИНДИВИДУАЛЬНОСТИ ЧЕЛОВЕКА ИСЧИСЛЯЕМОГО»
Долгое время обычная индивидуальность - индивидуальность простого человека — оставалась ниже порога описания. Быть рассматриваемым, наблюдаемым, детально исследуемым и сопровождаемым изо дня в день непрерывной записью составляло привилегию. Создаваемые при жизни человека хроника, жизнеописание, историография составляли часть ритуалов его власти. Дисциплинарные методы полностью изменили это отношение, понизили порог, начиная с которого индивидуальность подлежит описанию, и превратили описание в средство контроля и метод господства. Описание теперь не памятник для будущего, а документ для возможного использования. И эта новая приложимость описания особенно заметна в строгой дисциплинарной среде: ребенок, больной, сумасшедший, осужденный все чаще (начиная с XVIII века) и по кривой, определяемой дисциплинарными механизмами, становятся объектами индивидуальных описаний и биографических повествований. Превращение реальных жизней в запись более не является процедурой создания героев; оно оказывается процедурой объективации и подчинения. Тщательно прослеживаемая жизнь умственно больных или преступников относится как прежде летопись жизни королей или похождения знаменитых бандитов - к определенной политической функции записи; но совсем в другой технике власти. <...>
Дисциплины отмечают момент, когда происходит оборот, так сказать, политической оси индивидуализации. В некоторых обществах (феодальный строй лишь одно из них) индивидуализация наиболее развита там, где отправляется власть государя, и в высших эшелонах власти. Чем больше у человека власти или привилегий, тем больше он выделяется как индивид в ритуалах, дискурсах и пластических представлениях. «Имя» и генеалогия, помещающие индивида в толщу родственных связей, деяния, которые показывают превосходство в силе и увековечиваются в литературных повествованиях, церемонии, самим своим устроением демонстрирующие отношения власти, памятники или дары, обеспечивающие жизнь после смерти, пышность и чрезмерность расходов, множественные пересекающиеся верноподданнические и сюзеренные связи - все это процедуры «восходящей» индивидуализации. В дисциплинарном режиме, напротив, индивидуализация является «нисходящей»: чем более анонимной и функциональной становится власть, тем больше индивидуализируются те, над кем она отправляется; она отправляется через надзор, а не церемонии; через наблюдение, а не мемориальные повествования; через основанные на «норме» сравнительные измерения, а не генеалогии, ведущиеся от предков; через «отклонения», а не подвиги. <...>
Момент перехода от историко-ритуальных механизмов формирования индивидуальности к научно-дисциплинарным механизмам, когда нормальное взяло верх над наследственным, а измерение - над статусом (заменив тем самым индивидуальность человека, которого помнят, индивидуальностью человека исчисляемого), момент, когда стали возможны науки о человеке, есть момент, когда были осуществлены новая технология власти и новая политическая анатомия тела. И если с начала средних веков по сей день «приключение» есть повествование об индивидуальности, переход от эпоса к роману, от благородного деяния к сокровенному своеобразию, от долгих скитаний к внутренним поискам детства, от битв к фантазиям, то это тоже вписывается в формирование дисциплинарного общества.
(Michel Foucault. Surveiller et punir: Naissance de la prison)
Иллюстрация: Ernst Haas. Steam hovers over the sidewalk during rush hour on Sixth Avenue, New York City, 1980
Долгое время обычная индивидуальность - индивидуальность простого человека — оставалась ниже порога описания. Быть рассматриваемым, наблюдаемым, детально исследуемым и сопровождаемым изо дня в день непрерывной записью составляло привилегию. Создаваемые при жизни человека хроника, жизнеописание, историография составляли часть ритуалов его власти. Дисциплинарные методы полностью изменили это отношение, понизили порог, начиная с которого индивидуальность подлежит описанию, и превратили описание в средство контроля и метод господства. Описание теперь не памятник для будущего, а документ для возможного использования. И эта новая приложимость описания особенно заметна в строгой дисциплинарной среде: ребенок, больной, сумасшедший, осужденный все чаще (начиная с XVIII века) и по кривой, определяемой дисциплинарными механизмами, становятся объектами индивидуальных описаний и биографических повествований. Превращение реальных жизней в запись более не является процедурой создания героев; оно оказывается процедурой объективации и подчинения. Тщательно прослеживаемая жизнь умственно больных или преступников относится как прежде летопись жизни королей или похождения знаменитых бандитов - к определенной политической функции записи; но совсем в другой технике власти. <...>
Дисциплины отмечают момент, когда происходит оборот, так сказать, политической оси индивидуализации. В некоторых обществах (феодальный строй лишь одно из них) индивидуализация наиболее развита там, где отправляется власть государя, и в высших эшелонах власти. Чем больше у человека власти или привилегий, тем больше он выделяется как индивид в ритуалах, дискурсах и пластических представлениях. «Имя» и генеалогия, помещающие индивида в толщу родственных связей, деяния, которые показывают превосходство в силе и увековечиваются в литературных повествованиях, церемонии, самим своим устроением демонстрирующие отношения власти, памятники или дары, обеспечивающие жизнь после смерти, пышность и чрезмерность расходов, множественные пересекающиеся верноподданнические и сюзеренные связи - все это процедуры «восходящей» индивидуализации. В дисциплинарном режиме, напротив, индивидуализация является «нисходящей»: чем более анонимной и функциональной становится власть, тем больше индивидуализируются те, над кем она отправляется; она отправляется через надзор, а не церемонии; через наблюдение, а не мемориальные повествования; через основанные на «норме» сравнительные измерения, а не генеалогии, ведущиеся от предков; через «отклонения», а не подвиги. <...>
Момент перехода от историко-ритуальных механизмов формирования индивидуальности к научно-дисциплинарным механизмам, когда нормальное взяло верх над наследственным, а измерение - над статусом (заменив тем самым индивидуальность человека, которого помнят, индивидуальностью человека исчисляемого), момент, когда стали возможны науки о человеке, есть момент, когда были осуществлены новая технология власти и новая политическая анатомия тела. И если с начала средних веков по сей день «приключение» есть повествование об индивидуальности, переход от эпоса к роману, от благородного деяния к сокровенному своеобразию, от долгих скитаний к внутренним поискам детства, от битв к фантазиям, то это тоже вписывается в формирование дисциплинарного общества.
(Michel Foucault. Surveiller et punir: Naissance de la prison)
Иллюстрация: Ernst Haas. Steam hovers over the sidewalk during rush hour on Sixth Avenue, New York City, 1980
к ветру железному ставит лицом - скудный дорожный уют,
если покинуть его на глухом полустанке, на пару минут
в снегом кишащей, порхающей бездне жёлтая зреет звезда
вскрытой рудою, вскрытой судьбою хлещут её поезда
посторонившись, но веруя в свет, который берёт нас с собой,
в качестве платы взымая одну лишь быструю страшную боль -
смертной чертой рассекая поля, пиля беспредел деревень,
вечную темень дороги вонзая в равного города день -
я и тебя порой чувствую наверняка,
ясно и глухо, как смерть из-под грохота товарняка -
не отступая, не приближаться к пеклу этих колёс
проще, чем прыгать в огненный обруч глаз твоих и волос
(Николай Васильев)
если покинуть его на глухом полустанке, на пару минут
в снегом кишащей, порхающей бездне жёлтая зреет звезда
вскрытой рудою, вскрытой судьбою хлещут её поезда
посторонившись, но веруя в свет, который берёт нас с собой,
в качестве платы взымая одну лишь быструю страшную боль -
смертной чертой рассекая поля, пиля беспредел деревень,
вечную темень дороги вонзая в равного города день -
я и тебя порой чувствую наверняка,
ясно и глухо, как смерть из-под грохота товарняка -
не отступая, не приближаться к пеклу этих колёс
проще, чем прыгать в огненный обруч глаз твоих и волос
(Николай Васильев)
Тот опыт и те ситуации, которые ты переживаешь во время войны, невозможны ни в каких других обстоятельствах. Это абсолютная концентрация бытия здесь и сейчас. Вместе с тем это даже, наверное, некая точка выхода из обыденности бытия. Ты выходишь не просто из ситуации комфорта, ты выходишь вообще из паттернов, в которых живет современный человек, всех этих психологизмов, ненужных действий, мыслей. Ты соприкасаешься с собой настоящим. Наружу выходят все твои негативные и позитивные стороны.
У тебя есть возможность для подвига. Это, наверное, самое главное. Ты можешь проявить храбрость, ты можешь превозмочь страх.
На войне все чувствуется очень интенсивно. Я вспоминаю недели осады Киева, и наверное, это самое запоминающееся, самое интенсивное время в моей жизни. Каждый день проживался как последний. Даже воздухом ты дышишь совершенно иначе.
То, что я сейчас являюсь другим человеком, это точно. Я в себе обнаружила вещи, о которых не догадывалась, и я надеюсь, что смогу их пролонгировать. Война меня окончательно подтолкнула к тому, что в жизни действительно важно.
А важно в жизни вовсе не купить машину и квартиру в кредит, не кофе с соевым молоком, не велодорожки. В жизни важно то, насколько ты готов эти материальные моменты превозмогать.
Война это очень здорово демонстрирует — насколько материя ложна, насколько она неважна, насколько не имеет значения все, что мы пытаемся скопить, нажить. Война показывает, что есть вещи ценнее.
Вот это понимание абсолютно уникально. Я ни в коем случае не желаю ни Европе, ни другим регионам войны. Но то, что они лишены сейчас этого понимания, это, конечно, упущение.
(Юлия Федосюк. Из интервью Роману Попкову)
У тебя есть возможность для подвига. Это, наверное, самое главное. Ты можешь проявить храбрость, ты можешь превозмочь страх.
На войне все чувствуется очень интенсивно. Я вспоминаю недели осады Киева, и наверное, это самое запоминающееся, самое интенсивное время в моей жизни. Каждый день проживался как последний. Даже воздухом ты дышишь совершенно иначе.
То, что я сейчас являюсь другим человеком, это точно. Я в себе обнаружила вещи, о которых не догадывалась, и я надеюсь, что смогу их пролонгировать. Война меня окончательно подтолкнула к тому, что в жизни действительно важно.
А важно в жизни вовсе не купить машину и квартиру в кредит, не кофе с соевым молоком, не велодорожки. В жизни важно то, насколько ты готов эти материальные моменты превозмогать.
Война это очень здорово демонстрирует — насколько материя ложна, насколько она неважна, насколько не имеет значения все, что мы пытаемся скопить, нажить. Война показывает, что есть вещи ценнее.
Вот это понимание абсолютно уникально. Я ни в коем случае не желаю ни Европе, ни другим регионам войны. Но то, что они лишены сейчас этого понимания, это, конечно, упущение.
(Юлия Федосюк. Из интервью Роману Попкову)
Лишь тот пришел к основанию самого себя и познал всю глубину жизни, кто всё оставил и сам оказался оставленным всем; у кого все кануло под землю и для кого осталась одна только бесконечность: великий шаг вперед, сравниваемый Платоном со смертью.
(Friedrich Wilhelm Joseph von Schelling. Erlanger Vorträge)
(Friedrich Wilhelm Joseph von Schelling. Erlanger Vorträge)
Жестокость обыденной жизни
Взывает к твоей доброте,
И ты хоть на нитке повисни
Над бездной,
Но вспомни –
Есть те,
Кому ещё хуже,
Страшнее,
Кому твоя помощь нужна,
Как страждущему в траншее,
Где рядом лишь ты да война!
И кроме тебя не поможет
Никто!
Так возьми на себя
И это страдание тоже:
Твоя она – чаша сия!
Иначе ты просто прохожий,
Надевший очки потемней,
Согбенный проситель в прихожей,
Даритель не хлеба – камней.
Роняя пустые советы,
Ты – тот телефон-автомат,
Который глотает монеты,
Когда во спасенье звонят!
(Игорь Калугин)
Иллюстрация: Otto Dix. Streichholzhändler, 1920
Взывает к твоей доброте,
И ты хоть на нитке повисни
Над бездной,
Но вспомни –
Есть те,
Кому ещё хуже,
Страшнее,
Кому твоя помощь нужна,
Как страждущему в траншее,
Где рядом лишь ты да война!
И кроме тебя не поможет
Никто!
Так возьми на себя
И это страдание тоже:
Твоя она – чаша сия!
Иначе ты просто прохожий,
Надевший очки потемней,
Согбенный проситель в прихожей,
Даритель не хлеба – камней.
Роняя пустые советы,
Ты – тот телефон-автомат,
Который глотает монеты,
Когда во спасенье звонят!
(Игорь Калугин)
Иллюстрация: Otto Dix. Streichholzhändler, 1920
Построенное на интертексте стихотворение Wohnen («жить, проживать») <...> укладывается в формат, схожий с сатирой. Хайдеггер говорит с Гёльдерлином, интерпретируя его известные слова: „dichterisch wohnt der Mensch“ («поэтически проживает человек»). Он переворачивает фразу поэта, ставя в центр сегодня и используя слово Ницше Verwüstend — «опустошение» (грозящее Европе).
(Наталья Азарова. Стихи Хайдеггера: дискурс мудреца или языковой эксперимент?)
WOHNEN
Ohne Verdienst, undichterisch
wohnt heute der Mensch,
entfremdet den Sternen,
verwüstend die Erde
(Martin Heidegger)
без заслуг, непоэтически
живёт сегодня человек,
отчужденный от звёзд,
опустошая Землю.
(Пер. Наталья Азарова)
(Наталья Азарова. Стихи Хайдеггера: дискурс мудреца или языковой эксперимент?)
WOHNEN
Ohne Verdienst, undichterisch
wohnt heute der Mensch,
entfremdet den Sternen,
verwüstend die Erde
(Martin Heidegger)
без заслуг, непоэтически
живёт сегодня человек,
отчужденный от звёзд,
опустошая Землю.
(Пер. Наталья Азарова)
Я верю в существование человеческой природы. Понятие это вышло из моды и даже было признано неуместно-консервативным, в чём прогрессивное мышление не обнаруживает последовательности. Поиски каких-либо постоянных особенностей, характерных для человека (помимо того, что он - "то, чего нет", и "не то, что есть"), считаются сегодня реликтами привычек, приобретённых во времена, когда вся Природа казалась неподвижной и неизменной. Но уж кого-кого, а Карла Маркса трудно заподозрить в консерватизме. В связи с этим сошлюсь на Лешека Колаковского, который в первом томе своих "Основных направлений марксизма" пишет:
«Следует заметить, что мысль о "возвращении человека к самому себе" заключена в самой категории отчуждения, которой Маркс в дальнейшем оперировал. Ибо, в сущности, что такое отчуждение, как не процесс, в ходе которого человек отказывается от того, кто он на самом деле, отказывается от своей человечности? Чтобы осмысленно использовать это слово, нам должно быть известно, что означает требование быть человеком, то есть что такое человек осуществлённый в отличие от человека потерянного, что такое "человечность" или человеческая природа, причём природа в значении не эмпирически доступных постоянных качеств, но совокупности требований, которые должны быть выполнены, чтобы человек действительно стал человеком. Без этого хотя бы туманно обрисованного эталона слову "отчуждение" невозможно придать смысл».
Впрочем, я оставлю в стороне учёные трактаты об обществе. Я не намерен жонглировать именами и теориями, а лишь констатирую: чтобы поверить в существование человеческой природы, достаточно видеть, как её ежедневно унижают и насилуют в её самых что ни на есть подлинных, хотя и отсутствующих у животных, потребностях.
(Czesław Miłosz. Ziemia Ulro)
«Следует заметить, что мысль о "возвращении человека к самому себе" заключена в самой категории отчуждения, которой Маркс в дальнейшем оперировал. Ибо, в сущности, что такое отчуждение, как не процесс, в ходе которого человек отказывается от того, кто он на самом деле, отказывается от своей человечности? Чтобы осмысленно использовать это слово, нам должно быть известно, что означает требование быть человеком, то есть что такое человек осуществлённый в отличие от человека потерянного, что такое "человечность" или человеческая природа, причём природа в значении не эмпирически доступных постоянных качеств, но совокупности требований, которые должны быть выполнены, чтобы человек действительно стал человеком. Без этого хотя бы туманно обрисованного эталона слову "отчуждение" невозможно придать смысл».
Впрочем, я оставлю в стороне учёные трактаты об обществе. Я не намерен жонглировать именами и теориями, а лишь констатирую: чтобы поверить в существование человеческой природы, достаточно видеть, как её ежедневно унижают и насилуют в её самых что ни на есть подлинных, хотя и отсутствующих у животных, потребностях.
(Czesław Miłosz. Ziemia Ulro)