«Иногда мне кажется, что все это – сон. Сон, который когда-нибудь кончится. Что я видела? Войну. Работу. Рынок.
Еще школу, свой ужасный класс. Вот, допустим, у нас сочинение: мне хочется написать что-нибудь хорошее, доброе, а не выходит! Но даже самые длинные кошмары заканчиваются. И я думаю: что же увижу, когда проснусь? Цветы, траву, солнце! Что это? Я лежу на песке, и рядом плещется море!
Парусник с бирюзовыми парусами плывет, качаясь на волнах. Закат. Солнце испускает дух красно-оранжевыми лучами. Чайки кричат. Где я? У меня должен ведь быть отец? И я вспоминаю, что он отправился на вечернюю прогулку. Он на паруснике, далеко-далеко. А мать? Мама готовит варенье вместе с тетей и, кажется, мне что-то поручала. Вдруг из-за деревьев выбегает девушка. Кареглазая, похожая на меня.
– Поля! Я нашла! Нашла!
– Что ты нашла? – спрашиваю я, все больше удивляясь.
– Как что?! Конечно, землянику! – отвечает она.
Я вспоминаю: это моя сестра.
– Пошли! – зовет она за собой.
По дороге я рассказываю ей сон: о том, как я жила в странном городе по имени Грозный, как ходила в школу и какая была война.
Сестра смеется.
– Ну и привидится же такое!
Мы с сестрой бежим дальше. Земляники так много! Скорее нужно её собирать! Но тут неизвестно откуда слышится звон. Он превращается в гул. Потом это уже настоящая сирена. И голос нашей учительницы как гром:
- Сдавайте сочинения! Урок окончен!
Ах, это был сон!»
/ Полина Жеребцова «Муравей в стеклянной банке. Чеченские дневники».
И это я вот почему вспомнила.
Еще школу, свой ужасный класс. Вот, допустим, у нас сочинение: мне хочется написать что-нибудь хорошее, доброе, а не выходит! Но даже самые длинные кошмары заканчиваются. И я думаю: что же увижу, когда проснусь? Цветы, траву, солнце! Что это? Я лежу на песке, и рядом плещется море!
Парусник с бирюзовыми парусами плывет, качаясь на волнах. Закат. Солнце испускает дух красно-оранжевыми лучами. Чайки кричат. Где я? У меня должен ведь быть отец? И я вспоминаю, что он отправился на вечернюю прогулку. Он на паруснике, далеко-далеко. А мать? Мама готовит варенье вместе с тетей и, кажется, мне что-то поручала. Вдруг из-за деревьев выбегает девушка. Кареглазая, похожая на меня.
– Поля! Я нашла! Нашла!
– Что ты нашла? – спрашиваю я, все больше удивляясь.
– Как что?! Конечно, землянику! – отвечает она.
Я вспоминаю: это моя сестра.
– Пошли! – зовет она за собой.
По дороге я рассказываю ей сон: о том, как я жила в странном городе по имени Грозный, как ходила в школу и какая была война.
Сестра смеется.
– Ну и привидится же такое!
Мы с сестрой бежим дальше. Земляники так много! Скорее нужно её собирать! Но тут неизвестно откуда слышится звон. Он превращается в гул. Потом это уже настоящая сирена. И голос нашей учительницы как гром:
- Сдавайте сочинения! Урок окончен!
Ах, это был сон!»
/ Полина Жеребцова «Муравей в стеклянной банке. Чеченские дневники».
И это я вот почему вспомнила.
Удивительный город Алматы. Путь до конечной точки на карте всегда одной и той же временной протяженности. Сколько пешком, столько и на такси. Время растягивается во все стороны, вкривь и вкось. Или, вдруг, сужается, как острые скулы тюркского лица. Водитель такси с нахмуренными бровями и тонкими пальцами на обшарпанном руле. Нервность вождения тут как вторая кожа. Невозмутимое лицо, скупо поворачивающее к тебе иногда свой профиль. Драматичные впадины этого типа лиц всегда озадачивают. Без привязки к личности. Нос - тонкий, венчанный на своем острие темпераментом ноздрей. Смурные красивые лица которые всегда остаются на уважительном от тебя расстоянии. Они позволяют собой любоваться. Но никогда не вызывают желания переступить границу отчуждения. От-чуждение. Здесь оно как-то особенно остро ощущается. От-чуждение, которое примеряешь добровольно, чтобы не ранить. Чтобы не вывернуть ненароком болезненный опыт. Не наступить на рану. Чтобы не сделать избыточного. Чтобы сквозь тебя не просочился опыт твоего жития в большой империи. Чтобы. Нас заселяла русскоговорящая женщина в черном пуховике и синих трениках. Бледные волосы торчали в разные стороны окончанием дня. Максимальная любезность и желание сделать приятное. Но - только нам. И раздражение - к нашему местному попутчику. Одаривание раздражением и снисхождением со всей широтой и щедростью русскоговорящей души (без обобщений - конкретно этой или любой другой - схожей. Но - не каждой). Отвратительное на вкус наблюдение. Особенно, когда оно так ясно и неприкрыто. И так неуместно в своем собственном контексте. Кто тут гость? Кто тут хозяин? Разве это не очевидно? Разве нет? Как носитель опыта национального меньшинства чувствуешь иногда себя увереннее. Чувствуешь со-причастность. Чувствуешь со-переживание опыту бывшей и/или неизбывной инаковости. Это как решение в любой стране, которая не твоя, говорить на осетинском. Рефлекс защиты. Защиты от чего? Но щупальца принадлежности к большой империи всегда догоняют и уравновешивают. То есть эта уверенность, что ты ок и ни в чем не виноват, что ты и сам - «другой» - никогда не бывает кристально прозрачной. В ней всегда плавает мусор прошлого и настоящего. Мусор усвоенных за долгие годы паттернов поведения. Твоих паттернов. Мусор. Который, конечно, давно пора каким-то образом рассортировать и отправить на переработку. Только вот как?
Получается, что в трагичных, сложных ситуациях жизнь часто лишает человека внешней свободы (ничего невозможно сделать), но у него всегда остается свобода внутренняя. И эта свобода заключается в том, что ты всегда можешь принять решение: отдать судьбе всё и без борьбы, либо лишить её возможности полностью распоряжаться тобой. Оставить что-то и себе. Внутри себя.
У нас есть внутренняя свобода. Прикиньте. Артикуляция этой мысли так воодушевляет. Особенно, в контексте сегодняшней жизни и всего происходящего.
Как и ради чего.
Как и ради чего.
Как и ради чего.
У нас есть внутренняя свобода. Прикиньте. Артикуляция этой мысли так воодушевляет. Особенно, в контексте сегодняшней жизни и всего происходящего.
Как и ради чего.
Как и ради чего.
Как и ради чего.
Читать-гневаться-читать-гневаться.
И любить-любить-любить смелых, прекрасных, честных, чистых.
Свету и Женю:
И любить-любить-любить смелых, прекрасных, честных, чистых.
Свету и Женю:
Forwarded from это дело Петрийчук
Полный текст речи Светы на прениях сторон опубликован в Новой газете ❤️
Please open Telegram to view this post
VIEW IN TELEGRAM
Новая газета
«Петрийчук и Беркович так хитро оправдали терроризм, что об этом пять лет никто не догадывался». Речь Светланы Петрийчук в апелляции…
Уважаемый суд!
Такую нежность к кино, какую я пережила в ночи, смотря (впервые!) «Moonlight», я испытывала только после «Aftersun» и «All of us strangers». Замкнула, получается, свою собственную трилогию хрупкости. Я долго шла к этому фильму. К его синевато-прохладной ряби на коже. К полупрозрачной немоте, скудности слов, невозможности говорения. К напряженной концентрации чувств, рождаемой этой немотой, этими запечатанными болью устами. Это какой-то невероятной глубины поэзия мужской чувственности и чувствительности, запертых всегда под руинами личных катастроф, тягостного взросления, нелепых непоправимостей, и, само собой, покрытых социальными волдырями. И при этом - сколько чистоты и света в этом кино, сколько в нем любви и надежды. Полупрозрачный, тихий, прекрасный фильм о любви. А еще - о мужской уязвимости, о попытке сковырнуть наросты осточертевшей маскулинности, о возможности и праве чувствовать, быть слабым и поверженным. Плакать. Любить. Ждать. Верить. И всегда выбирать любовь. Какое же красивое кино.
(У фильма очень вайбовый саундтрек. Во многом именно музыка довязала для меня это тонкое кружево поэзии.)
(У фильма очень вайбовый саундтрек. Во многом именно музыка довязала для меня это тонкое кружево поэзии.)
Ровный коридорчик предбанника и кислый запах подъезда. Шахматная плитка - зелено-бурая. Номер этажа - 4 - жухло-красным на белой известке. Когда-то известка и правда была белой, теперь - просто серовато-скорбная гладь времени. Белый тут давно не жилец. Белому тут ловить решительно нечего. Дверь в квартиру 50 всегда открывается с особым звуком. Новая дешевая дверь оглушительно щелкает своими пружинками, будто выдавая собственную цену. Извиняясь за нее. За дверью - чуть прогибающийся пружинистый ламинат полов. Они тоже новые. И тоже - дешевые. Справа - в квадратном вырезе наподобие арки - кусок кухонного окна. В окне - гора. И голубой лоскут неба. А еще - чуть насыпной дороги, уходящей куда-то в верхний край стекла. Да курятники и гаражи, прижатые к усердным ножищам гор. Подоконник - из кафеля - того, что был моден в 2000-е, розовато-персиковый, маленькими квадратиками. Его выкладывал младший сын этого дома. Его звали Казик. Я помню, как он это делал. С каким азартом отмерял сантиметры. С каким волнением реального дела прикладывал одно к другому. Иногда только косясь чуть влево и вниз. Через свой горбатый острый нос. За оконное стекло. Чтобы быть в курсе жизни, вертящейся в низине девятиэтажной панельки. Если пройти мимо кухни - следующей остановкой станет зал. Сводящий свои линии к полу-плоскому старомодному телеку. Когда-то здесь были обои. В розовый цветок? Теперь - стены просто выкрашены в розовый. Чистые стены за которые невозможно зацепиться. И - опять все та же гора в оконной раме, облепленная гаражами, дорогой, людьми. Слева у стены - два стеллажа. Новеньких. С завитушками. Когда-то сюда намертво врастала роскошная стенка бежево-коричневой неопределенности. Её бар был для нас - детей, потом подростков - чем-то притягательным. Тем лежали взрослые секреты (интересно). И выпивка (неинтересно). Секреты были разные - в основном, те, от которых становилось больно. Рассыпанные черно-белыми похоронными фотографиями. Лицами. Смятым прошлым. Выхолощенным настоящим. Однажды мы выудили оттуда гигантское письмо, написанное на простых тетрадных листах в клетку. Конечно же, мы его прочитали. Письмо предназначалась для какой-то инстанции - письмо отчаянно пыталось найти справедливость. Письмо было написано понятным инстанциям сухим языком и непонятным инстанциям нервным почерком. Письмо рассказывало про утрату. Лелеяло надежду. Описывало сжимающие нутро детали. Вроде - «никто не помог». «Истек кровью». «Халатность». «Тренер был пьян». «Умер». Что делать? Вечный вопрос или восклицание, утрамбовывающее житие в этих рамках, в этой полярности до состояния «сжатая точка, постигшая собственную бесконечность». Плохо помнятся детали. Хорошо помнится стук сердца. Готового умчаться куда-то за три девять земель. Лишь бы не быть здесь. Она была веселой и острой на язык (иногда до саркастичного острой). Женщина, которая писала это письмо. С ней всегда было весело. Пышно взбитая, как многие женщины из моего детства. Они любят сладкое и чай, как приложение к активному говорению и слушанию. «Хочешь чай?», - выше моих сил ответить на этот вопрос отрицательно. Чай - это социальный ритуал, прибитый к подкорке с детства. Чай - это тяга к слушанию. Чай - это тяга к смеху и обмену. Чай - это печаль и тишина. Чай - это всегда мостик к увлекательным жизням этих взрослых женщин из твоего детства. Мы ее звали Лю. Думаю, что в момент написания того письма ей было лет столько же, сколько мне сейчас. И писала она о своем сыне. А я сейчас пишу о ней. Рано утром, оставив нам с двоюродной сестрой на завтрак гренки, обжаренные в яйце (обожание!), она уходила в «наружу» - туда, где шумела река, перебирающая камни и петляла по ущелью узкая гладкая федеральная дорога Транскам. По этой дороге она ехала на свою работу медсестрой в горной больнице. Обычно на пузатом ПАЗике неизвестного происхождения и цвета. Внутри как птички - сонные старушки со своими свертками и пакетами, направляющиеся с просыпающейся равнины в бодрость горных дорог и деяний. Вечером она возвращалась той же дорогой.
И старушки-птички направлялись в обратную сторону - стекали с гор на равнину по каким-то своим неотложным и таинственным делам. Возвращалась она, прихватив для нас что-то вкусное (почему-то представляется сейчас, что докторскую колбасу) в маленьком ларьке на углу следующего корпуса. И мы пили чай с чуть затвердевшим белым хлебом (потому что свежий до гор никогда не доезжал) и толстыми ломтями колбасы. И перебирали рябь событий, разноцветных, как бисер и таких же еле уловимых и осязаемых. Событий внутренней, тихой жизни. Событий - прочитанных книг. Событий - увиденного из окна. Событий - выхваченных из мыслей. Пить чай - значит жить. Видеть друг друга. Слышать друг друга. Говорить друг с другом - даже через молчание и тихое посапывание желто-бурой жидкости, вымоченной из половинки пакетика Ахмад-брэкфаст ти. В письме она писала о своем старшем сыне - его звали Батик. Говорят, когда он умер она не могла остановить свой плач. И однажды к ней пришел человек и сказал: «Я видел во сне твоего сына. Вода стекала с него непрерывными ручьями. Он просил передать тебе: «Перестань, я не могу больше, слишком много воды, перестань». И она перестала. Обсушила в последний раз ноги своего сына. Она была веселая. Но чего ей это стоило - я своим нутром охватить не могу. Она потеряла двоих сыновей, мужа, мать, отца. Она вынесла больше того, что в силах вынести человек. Но продолжала пить с нами чай, говорить, слушать, смеяться, шутить, радоваться, желать. Любить. Пока год назад не закончилась сама. Просто сегодня такой день. В девятиэтажке, прижатой с одной стороны горой, с другой - дорогой и рекой, сегодня наверняка испекут два ритуальных пирога, накрыли столы, разложили конфеты и мясо. Скорее всего, на столике у розовой стены стоит ее портрет. Она снята на нем с мелкими розами. Улыбается сквозь мелкие морщинки своей умной, все понимающей, чуть лукавой улыбкой. Кажется, готовая сказать: «Хочешь чай?», и разложить перед тобой сокровища своих слов, своего тепла и доброты. Жаль, что теперь только в каком-то неизвестном нам небытии. Просто хотела, чтобы о ней знал кто-то еще. Жила такая женщина. Звали её Лю. Она много страдала. И много любила. Потом - умерла. Но продолжает жить в наших сердцах. Этих сердец может и не караул как много. Но все они переполнены к ней неизбывной и непроходящей любовью. Какой всегда одаривала нас она.
Рассыпаемся, коряво имитируя жизнь.
Как нам теперь собирать все эти осколки обратно? Хоть во что-то осмысленное.
Как выносить эти дни, когда возможно такое?
Где искать свет?
В какой из этих бездн?
Как нам теперь собирать все эти осколки обратно? Хоть во что-то осмысленное.
Как выносить эти дни, когда возможно такое?
Где искать свет?
В какой из этих бездн?
Forwarded from это дело Петрийчук
Ого, минус целых два месяца! Так что выйдет на свободу не в мае 2029, а в марте 😑
«Мрачной юности адреналин мне вдарит по глазам надоедливым флэшбэком». Наматывая километры на костяшки пальцев, имитируя свободолюбие Керуака, убегая от всегда настигающего. Чего-то похожего на зубную боль. Или тоску неизбежного. На то оно и неизбежно, чтобы догонять на всех перекрестках. Как бы не отворачивался нос в противоположную сторону. В розовом полумраке зимнего вечера на стылой остановке к нам подошли две веселые женщины. Их коротко стриженные выбеленные волосы озорно топорщились искусственными кудрями. Сережки сверкали торжеством чего-то вечернего, который про совместные ужины и встречи, про неспешные разговоры за вином. Кажется, эти две почтенные осетинские женщины вполне могли себе это позволить. И даже позволили. Блеск глаз ослеплял радостью и жаждой жизни. На одной - респектабельная шуба из мертвых шелковистых созданий, на второй - дубленка. Тоже что-то из книги небытия. «Время заживо детей растворит как крокодил». Они были веселы, приветливы и милы. Им нужна была помощь. Мы вызывали доверие эту помощь оказать. «Когда я пишу ей сообщение в вотсапе - у нее бесконечно играет музыка». «Это кошмар, она не останавливается!». Смеются. «Вы можете что-то с этим сделать?». «Вы точно можете». «Нужно, чтобы было пам-пам и всё». Они в приступе обаятельной самоиронии всячески прохаживались по поводу собственной технической недалекости и способности решать подобные проблемы. Я взяла в руки незнакомый телефон. Что-то андроидное - некомфортное и неуютное. Я нажала на кнопку сбоку, подсветив экран телефона. Сквозь иконки «google» и «погода» на меня выпал Путин. Он куда-то шел, пока не был схвачен чьим-то услужливым объективом. Застывший в движении через ряды красных бархатных кресел. Он смотрел чуть вбок. Размах рук застыл в полудвижении. Олдскульный панцирь неуклюжего коренастого костюма. Застегнутый на одну пуговицу пиджак. Фото было в пиксельном раздрае, скаченное в низком разрешении, чтобы стать «обоями». Оно жило своей тайной жизнью. Только вот чего? Оберега? Амулета? Гаранта счастливой и сытой жизни? Интересно, о чем думает человек, сотни раз в день смахивая экран блокировки и упираясь глазами в Путина, который куда-то идет? Что человек ему говорит? О чем его просит? «Напиши мне сообщение, чтобы девочки послушали». «Сейчас». Сообщение долго и протяжно пело какими-то испанскими ритмами, надвинувшись уведомлением на лысеющую голову Путина. «Нас закрутит на десяток лет блестящий серпантин». Исправив ситуацию в настройках, я вернула телефон улыбающейся женщине. Услашала в ответ теплейший поток благодарности и приязни. Обаятельные, респектабельные женщины с выбеленными накрученными волосами сели в такси и уехали. Мы - остались. Подсвеченные холодным розовым светом зимнего вечера. «У меня на этой почве есть на сердце борозда».
Копятся и наслаиваются одна на другую бесконечные сожаления. Об ушедших блестящих своими умами людях. О встречах с ними - как подарках некоего провидения, которые ты так и не смогла как следует распаковать. Да и не умела. О разговорах, во время которых ты могла только робко слушать, но не понимала, что спросить, где узнать, как смотреть, что думать? И эти бессмысленнейшие попытки «не выглядеть глупой». Которые запирают на гигантский амбарный замок всё живое в коммуникации. Что вообще это за страх - «не выглядеть глупой»? Что если этот страх можно конвертировать? Перевернув саму категорию «глупости» в более релевантное обстоятельствам «меньший объем переработанного опыта» или «незнание». «Незнание» = «пустое пространство». «Пустое пространство» = «много воздуха». «Много воздуха» = есть чем и о чём дышать, есть что приносить и уносить, есть куда поставить, есть где подвигаться и потанцевать, есть место для неудачных опытов, открытий и возможностей, и удачных тоже. Так почему же? Почему же всегда этот гигантский амбарный замок мешает столькому случиться? Очень о многих встречах есть в сердце сожаления. И несколько из них - о встречах с Леонидом Бажановым. Жаль, что. Очень жаль, что. Светлая память светлому уму и человеку.
Forwarded from Пристально от Black Square
Сегодня стало известно о смерти Леонида Бажанова — одного из ключевых архитекторов российской художественной сцены. Его деятельность формировала основы российского современного искусства с конца 1960-х годов и способствовала возникновению новых возможностей для диалога художников и зрителей
Среди прочего, Бажанов был человеком, который не боялся идти против течения. В 1987 году он создал объединение «Эрмитаж», которое одним из первых показало панораму советского независимого искусства, включая работы художников-эмигрантов (в том числе лишенных гражданства). В 1992 году стал инициатором создания Государственного Центра современного искусства — первой платформы для взаимодействия художников, кураторов и исследователей на федеральном уровне
Он боролся за сохранение работ, которые пытались изъять сотрудники КГБ, и повлиял на выбор художников для исторического аукциона Sotheby’s в Москве в 1988 году. Его проекты стали мостом между советским искусством и мировым контекстом
Вспоминаем разговор Георгия Кизевальтера и Леонида Бажанова «Восьмидесятые были полные отчаяния, но закладывали перспективы» 2012 года в рубрике #цитата
📷: Сеть архивов российского современного искусства RAAN
Среди прочего, Бажанов был человеком, который не боялся идти против течения. В 1987 году он создал объединение «Эрмитаж», которое одним из первых показало панораму советского независимого искусства, включая работы художников-эмигрантов (в том числе лишенных гражданства). В 1992 году стал инициатором создания Государственного Центра современного искусства — первой платформы для взаимодействия художников, кураторов и исследователей на федеральном уровне
Он боролся за сохранение работ, которые пытались изъять сотрудники КГБ, и повлиял на выбор художников для исторического аукциона Sotheby’s в Москве в 1988 году. Его проекты стали мостом между советским искусством и мировым контекстом
Вспоминаем разговор Георгия Кизевальтера и Леонида Бажанова «Восьмидесятые были полные отчаяния, но закладывали перспективы» 2012 года в рубрике #цитата
📷: Сеть архивов российского современного искусства RAAN
Кажется, лучшее, что может случиться с человеком - встреча с собственным телом. И его возможностями быть медиумом/проводником/искусством. По-моему, прекрасное:
Forwarded from MONOLOG.LAB
Хочется двигаться, хочется не просто танцевать, а хорошенько зайти Go deep as much as we can!💪Интенсив в Феврале, целых пять дней старого доброго физического театра без лишних слов!🤐Перформативная практика, мувмент, работа на качество движения, movement design и много новых сумасшедших идей "как если бы" от Игоря Шаройко. 😈
Все нюансы ниже в клавишах бота!
Срочно оставляй заявку и беги готовить носочки к тренингу!🧦
@dialoglab_bot
Все нюансы ниже в клавишах бота!
Срочно оставляй заявку и беги готовить носочки к тренингу!🧦
@dialoglab_bot
И снова, спустя два года и тонны новостей, слепое вопрошание:
«Неужели теперь так будет всегда?»
«Неужели теперь так будет всегда?»
Forwarded from платонические болтуны
В саду музея ГУЛАГа слушали документальную оперу
Твой отец жив, только об этом не надо говорить
Шуршал гравий, совсем, как у бабули в саду
Где дорожки убегали куда-то в сторону закатного неба и реки
Мычали коровы и надувались лягушки
Здесь гравий обрывался воротами барака
Сквозь полосы дерева просачивался свет
Красивый
Прожектор расстарался
«в феврале тридцать восьмого года
арест и военный трибунал
восемь лет
статья пятьдесят восьмая -
десять
в сентябре уже на Колыме» - пели рассыпающиеся голоса
“Show must go on” - вопила колонка соседа
Откуда-то слева и сверху
На каком ты этаже, сосед?
Соседа раздражало уже который день,
что под его окнами ГУЛАГ
Поёт рассыпающимися голосами
Соседу хотелось покоя
“Show must go on”, - вопила его выкрученная
по этому поводу
на максимум колонка
«Второй добавочный срок
десять лет», - отвечали ему рассыпающиеся голоса
Летняя Москва, такая тихая,
в желтушном свете
Такая тихая
Идёшь вниз по горке
Где-то по правую руку - Цветной
В сквере пахнет прошедшим солнцем и закопанными луковицами
Смеётся девушка
Харкает мужчина
Потом ещё
И ещё
Вглядываюсь в его сторону
Мужчина харкает неясным силуэтом
“show must go on” - поёт надрывно в чьей-то голове
В другой - отмеряется новый срок
Неужели теперь так будет всегда?
Твой отец жив, только об этом не надо говорить
Шуршал гравий, совсем, как у бабули в саду
Где дорожки убегали куда-то в сторону закатного неба и реки
Мычали коровы и надувались лягушки
Здесь гравий обрывался воротами барака
Сквозь полосы дерева просачивался свет
Красивый
Прожектор расстарался
«в феврале тридцать восьмого года
арест и военный трибунал
восемь лет
статья пятьдесят восьмая -
десять
в сентябре уже на Колыме» - пели рассыпающиеся голоса
“Show must go on” - вопила колонка соседа
Откуда-то слева и сверху
На каком ты этаже, сосед?
Соседа раздражало уже который день,
что под его окнами ГУЛАГ
Поёт рассыпающимися голосами
Соседу хотелось покоя
“Show must go on”, - вопила его выкрученная
по этому поводу
на максимум колонка
«Второй добавочный срок
десять лет», - отвечали ему рассыпающиеся голоса
Летняя Москва, такая тихая,
в желтушном свете
Такая тихая
Идёшь вниз по горке
Где-то по правую руку - Цветной
В сквере пахнет прошедшим солнцем и закопанными луковицами
Смеётся девушка
Харкает мужчина
Потом ещё
И ещё
Вглядываюсь в его сторону
Мужчина харкает неясным силуэтом
“show must go on” - поёт надрывно в чьей-то голове
В другой - отмеряется новый срок
Неужели теперь так будет всегда?
Нелюбовь к «биографиям», но черепашьими темпами начала читать книгу про Сонтаг (автор - овеянный Пулитцером Бенджамин Мозер). Не уверена, что дочитаю (будто бы намного ценнее читать написанное ею и из этого ваять какой-то её образ), но вот, что мне показалось пока любопытным. У Сонтаг - травма «иллюзорной смерти отца». Он умер рано, в 32, от туберкулеза. Мать не сказала дочерям о его смерти, вернее сказала, но уже через какое-то существенное время после. На похоронах дочерей, естественно, не было. Где могила мать тоже соврала. Сьюзен поняла это, когда поехала искать эту могилу уже будучи взрослой и не нашла её там, куда ей указала когда-то мать. Мать скрывала диагноз отца от всех, стыдилась его (истоки «Болезнь как метафора» в том числе в этом, как утверждает автор биографии). Вместо туберкулеза называлась более пристойная причина смерти - пневмония. Мать вообще была «в вечном отрицании» любых трудностей. Врала о болезненных деталях собственной жизни окружающим, в том числе и собственным дочерям. Как бы щадила других. Но и ждала того же самого в ответ. «Она была слишком слаба, чтобы слышать правду и предпочитала ложь». Сьюзен искала истоки этой ее черты характера. И находила в том, что мать не до конца пережила травму ранней трагичный потери собственной матери, которая, как я поняла, покончила с собой. Но вернемся к изначальному - отец и Сонтаг. То, что у Сьюзен не было никаких материальных доказательств смерти отца привело к тому, что она подсознательно долгие годы ждала, что однажды он постучит в её дверь. Однажды он вернется. Что-то такое, как мне кажется, испытывала наша семья в течение лет пятидесяти, думаю - в связи с дедушкой, который как бы пропал без вести, как бы погиб, но как бы и нет. Всегда ходили разные слухи и разговоры, что «кто-то видел его в Америке», «а вот есть фотография, где он», «да по-любому плен, а потом просто уехал». И в это иллюзорное сложно не падать, если у тебя нет материальной констатации смерти человека. Такая - всегда зияющая рана надежды. «Иллюзорная смерть» - как бы ненастоящая. Как бы та, которую жизнь может переиграть. Интересно. Любопытно. Такое вот выловила.