платонические болтуны
239 subscribers
224 photos
16 videos
322 links
/ всякое про театр и не про театр
про что по кайфу
/ бесолти карина
Download Telegram
«Иногда мне кажется, что все это – сон. Сон, который когда-нибудь кончится. Что я видела? Войну. Работу. Рынок.

Еще школу, свой ужасный класс. Вот, допустим, у нас сочинение: мне хочется написать что-нибудь хорошее, доброе, а не выходит! Но даже самые длинные кошмары заканчиваются. И я думаю: что же увижу, когда проснусь? Цветы, траву, солнце! Что это? Я лежу на песке, и рядом плещется море!

Парусник с бирюзовыми парусами плывет, качаясь на волнах. Закат. Солнце испускает дух красно-оранжевыми лучами. Чайки кричат. Где я? У меня должен ведь быть отец? И я вспоминаю, что он отправился на вечернюю прогулку. Он на паруснике, далеко-далеко. А мать? Мама готовит варенье вместе с тетей и, кажется, мне что-то поручала. Вдруг из-за деревьев выбегает девушка. Кареглазая, похожая на меня.

– Поля! Я нашла! Нашла!
– Что ты нашла? – спрашиваю я, все больше удивляясь.
– Как что?! Конечно, землянику! – отвечает она.

Я вспоминаю: это моя сестра.

– Пошли! – зовет она за собой.

По дороге я рассказываю ей сон: о том, как я жила в странном городе по имени Грозный, как ходила в школу и какая была война.

Сестра смеется.

– Ну и привидится же такое!
Мы с сестрой бежим дальше. Земляники так много! Скорее нужно её собирать! Но тут неизвестно откуда слышится звон. Он превращается в гул. Потом это уже настоящая сирена. И голос нашей учительницы как гром:

- Сдавайте сочинения! Урок окончен!

Ах, это был сон!»

/ Полина Жеребцова «Муравей в стеклянной банке. Чеченские дневники».

И это я вот почему вспомнила.
Удивительный город Алматы. Путь до конечной точки на карте всегда одной и той же временной протяженности. Сколько пешком, столько и на такси. Время растягивается во все стороны, вкривь и вкось. Или, вдруг, сужается, как острые скулы тюркского лица. Водитель такси с нахмуренными бровями и тонкими пальцами на обшарпанном руле. Нервность вождения тут как вторая кожа. Невозмутимое лицо, скупо поворачивающее к тебе иногда свой профиль. Драматичные впадины этого типа лиц всегда озадачивают. Без привязки к личности. Нос - тонкий, венчанный на своем острие темпераментом ноздрей. Смурные красивые лица которые всегда остаются на уважительном от тебя расстоянии. Они позволяют собой любоваться. Но никогда не вызывают желания переступить границу отчуждения. От-чуждение. Здесь оно как-то особенно остро ощущается. От-чуждение, которое примеряешь добровольно, чтобы не ранить. Чтобы не вывернуть ненароком болезненный опыт. Не наступить на рану. Чтобы не сделать избыточного. Чтобы сквозь тебя не просочился опыт твоего жития в большой империи. Чтобы. Нас заселяла русскоговорящая женщина в черном пуховике и синих трениках. Бледные волосы торчали в разные стороны окончанием дня. Максимальная любезность и желание сделать приятное. Но - только нам. И раздражение - к нашему местному попутчику. Одаривание раздражением и снисхождением со всей широтой и щедростью русскоговорящей души (без обобщений - конкретно этой или любой другой - схожей. Но - не каждой). Отвратительное на вкус наблюдение. Особенно, когда оно так ясно и неприкрыто. И так неуместно в своем собственном контексте. Кто тут гость? Кто тут хозяин? Разве это не очевидно? Разве нет? Как носитель опыта национального меньшинства чувствуешь иногда себя увереннее. Чувствуешь со-причастность. Чувствуешь со-переживание опыту бывшей и/или неизбывной инаковости. Это как решение в любой стране, которая не твоя, говорить на осетинском. Рефлекс защиты. Защиты от чего? Но щупальца принадлежности к большой империи всегда догоняют и уравновешивают. То есть эта уверенность, что ты ок и ни в чем не виноват, что ты и сам - «другой» - никогда не бывает кристально прозрачной. В ней всегда плавает мусор прошлого и настоящего. Мусор усвоенных за долгие годы паттернов поведения. Твоих паттернов. Мусор. Который, конечно, давно пора каким-то образом рассортировать и отправить на переработку. Только вот как?
Please open Telegram to view this post
VIEW IN TELEGRAM
Получается, что в трагичных, сложных ситуациях жизнь часто лишает человека внешней свободы (ничего невозможно сделать), но у него всегда остается свобода внутренняя. И эта свобода заключается в том, что ты всегда можешь принять решение: отдать судьбе всё и без борьбы, либо лишить её возможности полностью распоряжаться тобой. Оставить что-то и себе. Внутри себя.

У нас есть внутренняя свобода. Прикиньте. Артикуляция этой мысли так воодушевляет. Особенно, в контексте сегодняшней жизни и всего происходящего.

Как и ради чего.
Как и ради чего.
Как и ради чего.
Читать-гневаться-читать-гневаться.
И любить-любить-любить смелых, прекрасных, честных, чистых.
Свету и Женю:
Такую нежность к кино, какую я пережила в ночи, смотря (впервые!) «Moonlight», я испытывала только после «Aftersun» и «All of us strangers». Замкнула, получается, свою собственную трилогию хрупкости. Я долго шла к этому фильму. К его синевато-прохладной ряби на коже. К полупрозрачной немоте, скудности слов, невозможности говорения. К напряженной концентрации чувств, рождаемой этой немотой, этими запечатанными болью устами. Это какой-то невероятной глубины поэзия мужской чувственности и чувствительности, запертых всегда под руинами личных катастроф, тягостного взросления, нелепых непоправимостей, и, само собой, покрытых социальными волдырями. И при этом - сколько чистоты и света в этом кино, сколько в нем любви и надежды. Полупрозрачный, тихий, прекрасный фильм о любви. А еще - о мужской уязвимости, о попытке сковырнуть наросты осточертевшей маскулинности, о возможности и праве чувствовать, быть слабым и поверженным. Плакать. Любить. Ждать. Верить. И всегда выбирать любовь. Какое же красивое кино.

(У фильма очень вайбовый саундтрек. Во многом именно музыка довязала для меня это тонкое кружево поэзии.)
Ровный коридорчик предбанника и кислый запах подъезда. Шахматная плитка - зелено-бурая. Номер этажа - 4 - жухло-красным на белой известке. Когда-то известка и правда была белой, теперь - просто серовато-скорбная гладь времени. Белый тут давно не жилец. Белому тут ловить решительно нечего. Дверь в квартиру 50 всегда открывается с особым звуком. Новая дешевая дверь оглушительно щелкает своими пружинками, будто выдавая собственную цену. Извиняясь за нее. За дверью - чуть прогибающийся пружинистый ламинат полов. Они тоже новые. И тоже - дешевые. Справа - в квадратном вырезе наподобие арки - кусок кухонного окна. В окне - гора. И голубой лоскут неба. А еще - чуть насыпной дороги, уходящей куда-то в верхний край стекла. Да курятники и гаражи, прижатые к усердным ножищам гор. Подоконник - из кафеля - того, что был моден в 2000-е, розовато-персиковый, маленькими квадратиками. Его выкладывал младший сын этого дома. Его звали Казик. Я помню, как он это делал. С каким азартом отмерял сантиметры. С каким волнением реального дела прикладывал одно к другому. Иногда только косясь чуть влево и вниз. Через свой горбатый острый нос. За оконное стекло. Чтобы быть в курсе жизни, вертящейся в низине девятиэтажной панельки. Если пройти мимо кухни - следующей остановкой станет зал. Сводящий свои линии к полу-плоскому старомодному телеку. Когда-то здесь были обои. В розовый цветок? Теперь - стены просто выкрашены в розовый. Чистые стены за которые невозможно зацепиться. И - опять все та же гора в оконной раме, облепленная гаражами, дорогой, людьми. Слева у стены - два стеллажа. Новеньких. С завитушками. Когда-то сюда намертво врастала роскошная стенка бежево-коричневой неопределенности. Её бар был для нас - детей, потом подростков - чем-то притягательным. Тем лежали взрослые секреты (интересно). И выпивка (неинтересно). Секреты были разные - в основном, те, от которых становилось больно. Рассыпанные черно-белыми похоронными фотографиями. Лицами. Смятым прошлым. Выхолощенным настоящим. Однажды мы выудили оттуда гигантское письмо, написанное на простых тетрадных листах в клетку. Конечно же, мы его прочитали. Письмо предназначалась для какой-то инстанции - письмо отчаянно пыталось найти справедливость. Письмо было написано понятным инстанциям сухим языком и непонятным инстанциям нервным почерком. Письмо рассказывало про утрату. Лелеяло надежду. Описывало сжимающие нутро детали. Вроде - «никто не помог». «Истек кровью». «Халатность». «Тренер был пьян». «Умер». Что делать? Вечный вопрос или восклицание, утрамбовывающее житие в этих рамках, в этой полярности до состояния «сжатая точка, постигшая собственную бесконечность». Плохо помнятся детали. Хорошо помнится стук сердца. Готового умчаться куда-то за три девять земель. Лишь бы не быть здесь. Она была веселой и острой на язык (иногда до саркастичного острой). Женщина, которая писала это письмо. С ней всегда было весело. Пышно взбитая, как многие женщины из моего детства. Они любят сладкое и чай, как приложение к активному говорению и слушанию. «Хочешь чай?», - выше моих сил ответить на этот вопрос отрицательно. Чай - это социальный ритуал, прибитый к подкорке с детства. Чай - это тяга к слушанию. Чай - это тяга к смеху и обмену. Чай - это печаль и тишина. Чай - это всегда мостик к увлекательным жизням этих взрослых женщин из твоего детства. Мы ее звали Лю. Думаю, что в момент написания того письма ей было лет столько же, сколько мне сейчас. И писала она о своем сыне. А я сейчас пишу о ней. Рано утром, оставив нам с двоюродной сестрой на завтрак гренки, обжаренные в яйце (обожание!), она уходила в «наружу» - туда, где шумела река, перебирающая камни и петляла по ущелью узкая гладкая федеральная дорога Транскам. По этой дороге она ехала на свою работу медсестрой в горной больнице. Обычно на пузатом ПАЗике неизвестного происхождения и цвета. Внутри как птички - сонные старушки со своими свертками и пакетами, направляющиеся с просыпающейся равнины в бодрость горных дорог и деяний. Вечером она возвращалась той же дорогой.
И старушки-птички направлялись в обратную сторону - стекали с гор на равнину по каким-то своим неотложным и таинственным делам. Возвращалась она, прихватив для нас что-то вкусное (почему-то представляется сейчас, что докторскую колбасу) в маленьком ларьке на углу следующего корпуса. И мы пили чай с чуть затвердевшим белым хлебом (потому что свежий до гор никогда не доезжал) и толстыми ломтями колбасы. И перебирали рябь событий, разноцветных, как бисер и таких же еле уловимых и осязаемых. Событий внутренней, тихой жизни. Событий - прочитанных книг. Событий - увиденного из окна. Событий - выхваченных из мыслей. Пить чай - значит жить. Видеть друг друга. Слышать друг друга. Говорить друг с другом - даже через молчание и тихое посапывание желто-бурой жидкости, вымоченной из половинки пакетика Ахмад-брэкфаст ти. В письме она писала о своем старшем сыне - его звали Батик. Говорят, когда он умер она не могла остановить свой плач. И однажды к ней пришел человек и сказал: «Я видел во сне твоего сына. Вода стекала с него непрерывными ручьями. Он просил передать тебе: «Перестань, я не могу больше, слишком много воды, перестань». И она перестала. Обсушила в последний раз ноги своего сына. Она была веселая. Но чего ей это стоило - я своим нутром охватить не могу. Она потеряла двоих сыновей, мужа, мать, отца. Она вынесла больше того, что в силах вынести человек. Но продолжала пить с нами чай, говорить, слушать, смеяться, шутить, радоваться, желать. Любить. Пока год назад не закончилась сама. Просто сегодня такой день. В девятиэтажке, прижатой с одной стороны горой, с другой - дорогой и рекой, сегодня наверняка испекут два ритуальных пирога, накрыли столы, разложили конфеты и мясо. Скорее всего, на столике у розовой стены стоит ее портрет. Она снята на нем с мелкими розами. Улыбается сквозь мелкие морщинки своей умной, все понимающей, чуть лукавой улыбкой. Кажется, готовая сказать: «Хочешь чай?», и разложить перед тобой сокровища своих слов, своего тепла и доброты. Жаль, что теперь только в каком-то неизвестном нам небытии. Просто хотела, чтобы о ней знал кто-то еще. Жила такая женщина. Звали её Лю. Она много страдала. И много любила. Потом - умерла. Но продолжает жить в наших сердцах. Этих сердец может и не караул как много. Но все они переполнены к ней неизбывной и непроходящей любовью. Какой всегда одаривала нас она.
Рассыпаемся, коряво имитируя жизнь.
Как нам теперь собирать все эти осколки обратно? Хоть во что-то осмысленное.
Как выносить эти дни, когда возможно такое?
Где искать свет?
В какой из этих бездн?
Ого, минус целых два месяца! Так что выйдет на свободу не в мае 2029, а в марте 😑
«Мрачной юности адреналин мне вдарит по глазам надоедливым флэшбэком». Наматывая километры на костяшки пальцев, имитируя свободолюбие Керуака, убегая от всегда настигающего. Чего-то похожего на зубную боль. Или тоску неизбежного. На то оно и неизбежно, чтобы догонять на всех перекрестках. Как бы не отворачивался нос в противоположную сторону. В розовом полумраке зимнего вечера на стылой остановке к нам подошли две веселые женщины. Их коротко стриженные выбеленные волосы озорно топорщились искусственными кудрями. Сережки сверкали торжеством чего-то вечернего, который про совместные ужины и встречи, про неспешные разговоры за вином. Кажется, эти две почтенные осетинские женщины вполне могли себе это позволить. И даже позволили. Блеск глаз ослеплял радостью и жаждой жизни. На одной - респектабельная шуба из мертвых шелковистых созданий, на второй - дубленка. Тоже что-то из книги небытия. «Время заживо детей растворит как крокодил». Они были веселы, приветливы и милы. Им нужна была помощь. Мы вызывали доверие эту помощь оказать. «Когда я пишу ей сообщение в вотсапе - у нее бесконечно играет музыка». «Это кошмар, она не останавливается!». Смеются. «Вы можете что-то с этим сделать?». «Вы точно можете». «Нужно, чтобы было пам-пам и всё». Они в приступе обаятельной самоиронии всячески прохаживались по поводу собственной технической недалекости и способности решать подобные проблемы. Я взяла в руки незнакомый телефон. Что-то андроидное - некомфортное и неуютное. Я нажала на кнопку сбоку, подсветив экран телефона. Сквозь иконки «google» и «погода» на меня выпал Путин. Он куда-то шел, пока не был схвачен чьим-то услужливым объективом. Застывший в движении через ряды красных бархатных кресел. Он смотрел чуть вбок. Размах рук застыл в полудвижении. Олдскульный панцирь неуклюжего коренастого костюма. Застегнутый на одну пуговицу пиджак. Фото было в пиксельном раздрае, скаченное в низком разрешении, чтобы стать «обоями». Оно жило своей тайной жизнью. Только вот чего? Оберега? Амулета? Гаранта счастливой и сытой жизни? Интересно, о чем думает человек, сотни раз в день смахивая экран блокировки и упираясь глазами в Путина, который куда-то идет? Что человек ему говорит? О чем его просит? «Напиши мне сообщение, чтобы девочки послушали». «Сейчас». Сообщение долго и протяжно пело какими-то испанскими ритмами, надвинувшись уведомлением на лысеющую голову Путина. «Нас закрутит на десяток лет блестящий серпантин». Исправив ситуацию в настройках, я вернула телефон улыбающейся женщине. Услашала в ответ теплейший поток благодарности и приязни. Обаятельные, респектабельные женщины с выбеленными накрученными волосами сели в такси и уехали. Мы - остались. Подсвеченные холодным розовым светом зимнего вечера. «У меня на этой почве есть на сердце борозда».
Копятся и наслаиваются одна на другую бесконечные сожаления. Об ушедших блестящих своими умами людях. О встречах с ними - как подарках некоего провидения, которые ты так и не смогла как следует распаковать. Да и не умела. О разговорах, во время которых ты могла только робко слушать, но не понимала, что спросить, где узнать, как смотреть, что думать? И эти бессмысленнейшие попытки «не выглядеть глупой». Которые запирают на гигантский амбарный замок всё живое в коммуникации. Что вообще это за страх - «не выглядеть глупой»? Что если этот страх можно конвертировать? Перевернув саму категорию «глупости» в более релевантное обстоятельствам «меньший объем переработанного опыта» или «незнание». «Незнание» = «пустое пространство». «Пустое пространство» = «много воздуха». «Много воздуха» = есть чем и о чём дышать, есть что приносить и уносить, есть куда поставить, есть где подвигаться и потанцевать, есть место для неудачных опытов, открытий и возможностей, и удачных тоже. Так почему же? Почему же всегда этот гигантский амбарный замок мешает столькому случиться? Очень о многих встречах есть в сердце сожаления. И несколько из них - о встречах с Леонидом Бажановым. Жаль, что. Очень жаль, что. Светлая память светлому уму и человеку.
Сегодня стало известно о смерти Леонида Бажанова — одного из ключевых архитекторов российской художественной сцены. Его деятельность формировала основы российского современного искусства с конца 1960-х годов и способствовала возникновению новых возможностей для диалога художников и зрителей

Среди прочего, Бажанов был человеком, который не боялся идти против течения. В 1987 году он создал объединение «Эрмитаж», которое одним из первых показало панораму советского независимого искусства, включая работы художников-эмигрантов (в том числе лишенных гражданства). В 1992 году стал инициатором создания Государственного Центра современного искусства — первой платформы для взаимодействия художников, кураторов и исследователей на федеральном уровне

Он боролся за сохранение работ, которые пытались изъять сотрудники КГБ, и повлиял на выбор художников для исторического аукциона Sotheby’s в Москве в 1988 году. Его проекты стали мостом между советским искусством и мировым контекстом

Вспоминаем разговор Георгия Кизевальтера и Леонида Бажанова «Восьмидесятые были полные отчаяния, но закладывали перспективы» 2012 года в рубрике #цитата

📷: Сеть архивов российского современного искусства RAAN
Кажется, лучшее, что может случиться с человеком - встреча с собственным телом. И его возможностями быть медиумом/проводником/искусством. По-моему, прекрасное:
Forwarded from MONOLOG.LAB
Хочется двигаться, хочется не просто танцевать, а хорошенько зайти Go deep as much as we can!💪Интенсив в Феврале, целых пять дней старого доброго физического театра без лишних слов!🤐Перформативная практика, мувмент, работа на качество движения, movement design и много новых сумасшедших идей "как если бы" от Игоря Шаройко. 😈

Все нюансы ниже в клавишах бота!
Срочно оставляй заявку и беги готовить носочки к тренингу!🧦

@dialoglab_bot
И снова, спустя два года и тонны новостей, слепое вопрошание:
«Неужели теперь так будет всегда?»
В саду музея ГУЛАГа слушали документальную оперу

Твой отец жив, только об этом не надо говорить

Шуршал гравий, совсем, как у бабули в саду
Где дорожки убегали куда-то в сторону закатного неба и реки
Мычали коровы и надувались лягушки
Здесь гравий обрывался воротами барака
Сквозь полосы дерева просачивался свет
Красивый
Прожектор расстарался

«в феврале тридцать восьмого года
арест и военный трибунал
восемь лет
статья пятьдесят восьмая -
десять
в сентябре уже на Колыме» - пели рассыпающиеся голоса

“Show must go on” - вопила колонка соседа
Откуда-то слева и сверху
На каком ты этаже, сосед?
Соседа раздражало уже который день,
что под его окнами ГУЛАГ
Поёт рассыпающимися голосами
Соседу хотелось покоя

“Show must go on”, - вопила его выкрученная
по этому поводу
на максимум колонка

«Второй добавочный срок
десять лет», - отвечали ему рассыпающиеся голоса

Летняя Москва, такая тихая,
в желтушном свете
Такая тихая
Идёшь вниз по горке
Где-то по правую руку - Цветной
В сквере пахнет прошедшим солнцем и закопанными луковицами
Смеётся девушка

Харкает мужчина
Потом ещё
И ещё
Вглядываюсь в его сторону
Мужчина харкает неясным силуэтом

“show must go on” - поёт надрывно в чьей-то голове
В другой - отмеряется новый срок

Неужели теперь так будет всегда?
Нелюбовь к «биографиям», но черепашьими темпами начала читать книгу про Сонтаг (автор - овеянный Пулитцером Бенджамин Мозер). Не уверена, что дочитаю (будто бы намного ценнее читать написанное ею и из этого ваять какой-то её образ), но вот, что мне показалось пока любопытным. У Сонтаг - травма «иллюзорной смерти отца». Он умер рано, в 32, от туберкулеза. Мать не сказала дочерям о его смерти, вернее сказала, но уже через какое-то существенное время после. На похоронах дочерей, естественно, не было. Где могила мать тоже соврала. Сьюзен поняла это, когда поехала искать эту могилу уже будучи взрослой и не нашла её там, куда ей указала когда-то мать. Мать скрывала диагноз отца от всех, стыдилась его (истоки «Болезнь как метафора» в том числе в этом, как утверждает автор биографии). Вместо туберкулеза называлась более пристойная причина смерти - пневмония. Мать вообще была «в вечном отрицании» любых трудностей. Врала о болезненных деталях собственной жизни окружающим, в том числе и собственным дочерям. Как бы щадила других. Но и ждала того же самого в ответ. «Она была слишком слаба, чтобы слышать правду и предпочитала ложь». Сьюзен искала истоки этой ее черты характера. И находила в том, что мать не до конца пережила травму ранней трагичный потери собственной матери, которая, как я поняла, покончила с собой. Но вернемся к изначальному - отец и Сонтаг. То, что у Сьюзен не было никаких материальных доказательств смерти отца привело к тому, что она подсознательно долгие годы ждала, что однажды он постучит в её дверь. Однажды он вернется. Что-то такое, как мне кажется, испытывала наша семья в течение лет пятидесяти, думаю - в связи с дедушкой, который как бы пропал без вести, как бы погиб, но как бы и нет. Всегда ходили разные слухи и разговоры, что «кто-то видел его в Америке», «а вот есть фотография, где он», «да по-любому плен, а потом просто уехал». И в это иллюзорное сложно не падать, если у тебя нет материальной констатации смерти человека. Такая - всегда зияющая рана надежды. «Иллюзорная смерть» - как бы ненастоящая. Как бы та, которую жизнь может переиграть. Интересно. Любопытно. Такое вот выловила.