из воспоминаний Якова Полонского -
"Раз в университете встретился со мною Аполлон Григорьев и спросил меня:
- Ты сомневаешься?
- Да, - ответил я.
- И ты страдаешь?
- Нет.
- Ну так ты глуп, - промолвил он и отошел в сторону".
"Раз в университете встретился со мною Аполлон Григорьев и спросил меня:
- Ты сомневаешься?
- Да, - ответил я.
- И ты страдаешь?
- Нет.
- Ну так ты глуп, - промолвил он и отошел в сторону".
читая Виттекера, его биографию Ап. Григорьева -
- впервые задумался - обратил внимание -
- что "цыганское", мотивы и внимание к этим сюжетам -
- приходятся у Григорьева на начало 50-х и далее - времена "молодой редакции" -
- это не про раннее - ведь к тому времени он более или менее заметный театральный критик, самый зрелый среди молодых "мсковитян" -
- а, напротив, про открытие нового -
- того слоя жизни, который, конечно, был ему известен - но более по рассказам, и, вместе с тем - далек -
- для него, который бежит из дому чуть за двадцать - потому что в доме он все вечный ребенок -
- это про медленное взросление - и человека, до конца никогда не повзрослевшего -
- благодаря этому способному -
- наивным, детским взглядом - видеть то, что неведомо иным, куда более "зрелым" - твердо знающим, что именно можно увидеть - еще до того, как взгляд обратится вовне
- впервые задумался - обратил внимание -
- что "цыганское", мотивы и внимание к этим сюжетам -
- приходятся у Григорьева на начало 50-х и далее - времена "молодой редакции" -
- это не про раннее - ведь к тому времени он более или менее заметный театральный критик, самый зрелый среди молодых "мсковитян" -
- а, напротив, про открытие нового -
- того слоя жизни, который, конечно, был ему известен - но более по рассказам, и, вместе с тем - далек -
- для него, который бежит из дому чуть за двадцать - потому что в доме он все вечный ребенок -
- это про медленное взросление - и человека, до конца никогда не повзрослевшего -
- благодаря этому способному -
- наивным, детским взглядом - видеть то, что неведомо иным, куда более "зрелым" - твердо знающим, что именно можно увидеть - еще до того, как взгляд обратится вовне
Forwarded from ось трунок блекоти його ти проковтни
ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ ВЕК
Начало XIX века пришлось на XIX век.
В это время все жили как будто в XIX веке.
Всем уже изрядно поднадоел XVIII век,
А ХХ век решили оставить на потом,
Как очень трудное задание, которое сразу и не решить.
У них были такие года, например, 1813-й, 1864-й
Или там 1887-й. И можно было в них родиться,
Жениться и умереть. Можно было заказать
Портрет у живописца и добиться аудиенции у короля,
А можно было бы год за годом работать в шахте
Или пасти баранов. Они носили всё по моде XIX века –
Всякие шляпы, панталоны, воротнички
Или свободные блузы и шейные платки.
Они следили за развитием мировых событий
И личных взаимоотношений, слушали оперы
И посещали цирк. Только благодаря этому
И состоялся XIX век. Эти люди вели его вперёд и
Вперёд как будто пышущий паром поезд, прямо
Перед которым и прокладывали рельсы. Так было
Весь XIX век, целое столетие. И никто не отлынивал.
#сергей_тимофеев
Начало XIX века пришлось на XIX век.
В это время все жили как будто в XIX веке.
Всем уже изрядно поднадоел XVIII век,
А ХХ век решили оставить на потом,
Как очень трудное задание, которое сразу и не решить.
У них были такие года, например, 1813-й, 1864-й
Или там 1887-й. И можно было в них родиться,
Жениться и умереть. Можно было заказать
Портрет у живописца и добиться аудиенции у короля,
А можно было бы год за годом работать в шахте
Или пасти баранов. Они носили всё по моде XIX века –
Всякие шляпы, панталоны, воротнички
Или свободные блузы и шейные платки.
Они следили за развитием мировых событий
И личных взаимоотношений, слушали оперы
И посещали цирк. Только благодаря этому
И состоялся XIX век. Эти люди вели его вперёд и
Вперёд как будто пышущий паром поезд, прямо
Перед которым и прокладывали рельсы. Так было
Весь XIX век, целое столетие. И никто не отлынивал.
#сергей_тимофеев
из недавнего разговора с мудрым человеком
-------------------------
- К тому же люди - честные существа. И все про себя понимают. Особенно умные люди.
В этом смысле дураки и прирожденные мерзавцы лучше. Дурак может не понимать, что работает он шутом на шайку местных разбойников или пропагандистом на врага. А мерзавца это не стеснит ничуть. А вот порядочный и умный человек неминуемо начинает корчить Федор-Палыча Карамазова.
Соответственно, дурак и мерзавец скорее сохранят человеческий облик.
-------------------------
- К тому же люди - честные существа. И все про себя понимают. Особенно умные люди.
В этом смысле дураки и прирожденные мерзавцы лучше. Дурак может не понимать, что работает он шутом на шайку местных разбойников или пропагандистом на врага. А мерзавца это не стеснит ничуть. А вот порядочный и умный человек неминуемо начинает корчить Федор-Палыча Карамазова.
Соответственно, дурак и мерзавец скорее сохранят человеческий облик.
у Рубинштейна (историографа) есть любопытная, данная совсем мимоходом простая схема органической критики "эклектизма" [стр. 244 - 245, ср. с темой "органического единства" исторической науки - стр. 349] -
- как отсутствия системы, внутренней связи между элементами -
- от чего эклектик не может расти, его воззрения не прорастают вместе с ходом времени и мысли, не находятся во взаимодействии с меняющимся кругом идей эпохи -
- а он либо застревает в своем времени - где "своими" его идеи становятся как обжитые, ставшие частью его "я", того способа, тем набором приемов, посредством которых он осмысляет себя и мир -
- либо меняется - но изменение оказывается, напротив, преимущественно мотивировано извне - распространением, актуальностью, красотой новых приемов, идей - если прежние идеи и представления не срослись ходом жизни в нечто "новое целое", как осколки стекла или куски железа, вживляющиеся в древесную кору, обрастающую их - не делая их частью себя и в то же время делая, соединяя с собой
—————————
здесь у Рубинштейна интересна тема "системы" идей, как возможности вступить в диалог со временем, с эпохой -
- тогда как эклектизм в этой логике его делает невозможным, лишь "реакция".
- как отсутствия системы, внутренней связи между элементами -
- от чего эклектик не может расти, его воззрения не прорастают вместе с ходом времени и мысли, не находятся во взаимодействии с меняющимся кругом идей эпохи -
- а он либо застревает в своем времени - где "своими" его идеи становятся как обжитые, ставшие частью его "я", того способа, тем набором приемов, посредством которых он осмысляет себя и мир -
- либо меняется - но изменение оказывается, напротив, преимущественно мотивировано извне - распространением, актуальностью, красотой новых приемов, идей - если прежние идеи и представления не срослись ходом жизни в нечто "новое целое", как осколки стекла или куски железа, вживляющиеся в древесную кору, обрастающую их - не делая их частью себя и в то же время делая, соединяя с собой
—————————
здесь у Рубинштейна интересна тема "системы" идей, как возможности вступить в диалог со временем, с эпохой -
- тогда как эклектизм в этой логике его делает невозможным, лишь "реакция".
заметки на полях –
главы «Славянофилы» «Русской историографии» Н. Рубинштейна
-------------------------------------
Рубинштейн, имея задачей дать первую полноценную марксистскую историографию русской истории – после критики «школы Покровского» и в ситуации, когда ни на кого из предшественников непосредственно опереться не может, поскольку они либо признаны не соответствующими собственно марксизму, так или иначе «уклоняющимися» от него или «извращающими», либо не являются марксистами – начинает разговор о славянофилах сразу же с упоминания и отталкивания от Плеханова, а именно с его известной статьи 1911.
Базовое разграничение, которое осуществляет Рубинштейн – это отказ de facto отождествить историческую концепцию славянофилов с концепцией Погодина и славянофильство в целом с «теорией официальной народности», наследием Пыпина. Правда, вслед за этим отказом, весьма продуктивным, Рубинштейн в итоге теряет связь Погодина и славянофилов с западно-европейской исторической мыслью, погруженность их в актуальные споры 1820 - 30-х гг. – она перестает быть, как у Плеханова, основной нитью, оказываясь лишь одной из деталей, вне целого – и потом затем легко утрачивается в последующей историографии. Рубинштейн ее имеет в виду, но она ему не важна в рамках того большого повествования, которое выстраивает он – истории русской истории в ее становлении «научной», она как раз следствие поверхностного, упрощенного понимания историков реставрации, прежде всего Гизо и Тьерри – и ведет к тупику обособления русского/восточноевропейского исторического процесса.
Ошибка Плеханова, на взгляд Рубинштейна – в представлении славянофилов прежде всего сквозь призму «славянофилов 70 – 80-х годов», Данилевского и Леонтьева – и даже если и «славянофилов 70 – 80-х», и «славянофилов 40-х» можно считать частями одной истории, то первые – «перерождение» вторых (и здесь он, не называя, опирается на большую традицию, от статьи Дмитриева-Мамонова 1873 г. с обвинением своих былых приятелей в измене «отцам», к Вл.С. Соловьеву и П.Н. Милюкову).
Корень отличия между двумя «славнофильствами» (и одновременно отличия «славянофильства 30 – 40-х» от Погодина) для Рубинштейна – в противопоставлении народа государству.
Здесь сходу можно обратиться к той общей схеме исторической науки 1830-х – 60-х, которую развивает Рубинштейн, в которой Погодин и государственная школа, Кавелин и Чичерин, при всех отличиях, будут поглощать «народ» в «государстве», сводить историю собственно к «государству» как действующему лицу, славянофилы тогда предстают антитезой, противопоставляя «государство» и «народ», тогда как искомый синтез будет дан Соловьевым – у которого будет (по критической формулировке Хомякова, которую Рубинштейн принимает, но переинтерпретирует положительно) «история государственности в русской истории», поскольку это основное содержание исторического процесса, в нем обретается форма и смысл, но это именно выражение «народа», а не антитеза ему, «государственность» строится и перестраивается, оказывается не только субъектом, но и объектом, в этих формах находит свое (высшее) выражение народ – то есть, так или иначе, гегельянская по происхождению схема.
Эта отсылка к гегельянству оказывается принципиально важной для конструкции Рубинштейна – поскольку теперь речь идет об интерпретации славянофильства 40-х как шеллингианского по генезису интеллектуального течения, которое в свою очередь понимается как данность в народе «идеи», которая не развивается, а раскрывается в истории – в противоположность гегельянскому западничеству, для которого «идея» именно развивается исторически, и «История…» Соловьева осмысляется теперь как высшее достижение гегельянства на почве русской истории.
главы «Славянофилы» «Русской историографии» Н. Рубинштейна
-------------------------------------
Рубинштейн, имея задачей дать первую полноценную марксистскую историографию русской истории – после критики «школы Покровского» и в ситуации, когда ни на кого из предшественников непосредственно опереться не может, поскольку они либо признаны не соответствующими собственно марксизму, так или иначе «уклоняющимися» от него или «извращающими», либо не являются марксистами – начинает разговор о славянофилах сразу же с упоминания и отталкивания от Плеханова, а именно с его известной статьи 1911.
Базовое разграничение, которое осуществляет Рубинштейн – это отказ de facto отождествить историческую концепцию славянофилов с концепцией Погодина и славянофильство в целом с «теорией официальной народности», наследием Пыпина. Правда, вслед за этим отказом, весьма продуктивным, Рубинштейн в итоге теряет связь Погодина и славянофилов с западно-европейской исторической мыслью, погруженность их в актуальные споры 1820 - 30-х гг. – она перестает быть, как у Плеханова, основной нитью, оказываясь лишь одной из деталей, вне целого – и потом затем легко утрачивается в последующей историографии. Рубинштейн ее имеет в виду, но она ему не важна в рамках того большого повествования, которое выстраивает он – истории русской истории в ее становлении «научной», она как раз следствие поверхностного, упрощенного понимания историков реставрации, прежде всего Гизо и Тьерри – и ведет к тупику обособления русского/восточноевропейского исторического процесса.
Ошибка Плеханова, на взгляд Рубинштейна – в представлении славянофилов прежде всего сквозь призму «славянофилов 70 – 80-х годов», Данилевского и Леонтьева – и даже если и «славянофилов 70 – 80-х», и «славянофилов 40-х» можно считать частями одной истории, то первые – «перерождение» вторых (и здесь он, не называя, опирается на большую традицию, от статьи Дмитриева-Мамонова 1873 г. с обвинением своих былых приятелей в измене «отцам», к Вл.С. Соловьеву и П.Н. Милюкову).
Корень отличия между двумя «славнофильствами» (и одновременно отличия «славянофильства 30 – 40-х» от Погодина) для Рубинштейна – в противопоставлении народа государству.
Здесь сходу можно обратиться к той общей схеме исторической науки 1830-х – 60-х, которую развивает Рубинштейн, в которой Погодин и государственная школа, Кавелин и Чичерин, при всех отличиях, будут поглощать «народ» в «государстве», сводить историю собственно к «государству» как действующему лицу, славянофилы тогда предстают антитезой, противопоставляя «государство» и «народ», тогда как искомый синтез будет дан Соловьевым – у которого будет (по критической формулировке Хомякова, которую Рубинштейн принимает, но переинтерпретирует положительно) «история государственности в русской истории», поскольку это основное содержание исторического процесса, в нем обретается форма и смысл, но это именно выражение «народа», а не антитеза ему, «государственность» строится и перестраивается, оказывается не только субъектом, но и объектом, в этих формах находит свое (высшее) выражение народ – то есть, так или иначе, гегельянская по происхождению схема.
Эта отсылка к гегельянству оказывается принципиально важной для конструкции Рубинштейна – поскольку теперь речь идет об интерпретации славянофильства 40-х как шеллингианского по генезису интеллектуального течения, которое в свою очередь понимается как данность в народе «идеи», которая не развивается, а раскрывается в истории – в противоположность гегельянскому западничеству, для которого «идея» именно развивается исторически, и «История…» Соловьева осмысляется теперь как высшее достижение гегельянства на почве русской истории.
Следующим шагом оказывается характеристика классовой природы славянофильства – и здесь Рубинштейн бегло касается характеристики 1920-х гг. и затем совсем свежей дискуссии 1939 - 1941 гг. (статьей С. Дмитриева и Н. Державина в «Историке-марксисте»), в итоге отмежевываясь от однофамильца (автора статьи о славянофилах в «Русской исторической лит-ре в классовом освещении» под ред. Покровского, 1927) и Державина (1939), описывающих первый славянофилов как «буржуазную оппозицию», а второй характеризующий славянофилов как «группу националистически настроенной либеральной буржуазии».
Для Рубинштейна базовая характеристика славянофилов 40-х – понимание их как «части помещиков, главным образом, мелкого (sic!) и среднего дворянства, особенно тяжело испытавших кризис крепостной системы, и требовавших какого-то выхода, виня прежде всего государство в создавшемся положении». Отсюда и ограниченный характер их оппозиционности – идеализация «сельской общины, патриархальных нравов, обычаев», но в ситуации, когда очевидным становится «крушение дворянско-крепостнической монархии», они совершают движение вправо – и отсюда выводится логика заявленного в самом начале «перерождения» 70-80-х гг. Эта схема оказывается, впрочем, намного более интересной за счет введения в нее динамических отношений с западничеством – конфликт интерпретируется как неприемлемость для славянофилов «западной буржуазной монархии, о чем говорили западники», но в свою очередь западники в дальнейшем переживают раскол на правых и левых – и в обстановке реформ 60-х гг. это делает во многих случаях несущественной грань между славянофилами и правыми западниками [здесь в качестве примера Рубинштейн указывает, с одной стороны, на Кошелева, с другой – на Кавелина, впитывающего многие из славянофильских сюжетов и тем в 1860-70-е гг., но не менее показательна была бы и динамика Каткова – ср. 344 – 345, где мимоходом вновь отмечается именно динамика интеллектуальных позиций].
Замечательно, как переходя к конкретному анализу исторических воззрений славянофилов, прежде всего Конст. Аксакова, Рубинштейн прочерчивает отличие его позиции от Погодина – в сюжете, связанном с ненасильственным началом русской истории, добровольным призванием князей, отречением от власти. Если для Погодина это логика «истока» (здесь, кстати, его любимый пример с двумя шарами, которые, получив толчки и покатившись вниз, в итоге могут оказаться весьма далеко друг от друга – минимальное на первое взгляд отличие в начале, небольшая дистанция, их отделяющая, затем все возрастает), то для Аксакова «самый акт призвания власти – акт, повторяющийся в истории» (276), действие одного и того же «начала» в онтологическом смысле. И это же приводит славянофилов к поиску в истории по существу вне-исторического – если не вечных, то вне-временных форм, присущих народу, которые лишь проявляются в историческом, как аксаковская община, которая предстает «абстрактной идеей общинной связи»: «нравственный союз», «братство», «торжество духа человеческого» - и где на следующем ходе нет затруднения уравнять «общину» и «землю», объявив: «вся Русская земля есть одна большая “Община” (Аксаков и пишет ее с большой буквы)» (277) – и здесь интерес и плодотворность для историка славянофильства оказывается минимальной, в отличие от критики ими той же «государственной школы». «Идея», живущая в народе, оказывается одной и той же – в истории остается наблюдать лишь ее затемнения/просветления, приближения/удаления, измены ей и стойкую верность – но сама она лишена истории: «Все это приводит к тому, что славянофилы не дали ни одной общей работы по истории России в целом, не могли создать конкретной истории России. Они дают лишь ряд философских размышлений по вопросам истории или ряд критических статей, где часто остро и удачно раскрывают ограниченность и условность отдельных построений свих противников <…>» (278).
Для Рубинштейна базовая характеристика славянофилов 40-х – понимание их как «части помещиков, главным образом, мелкого (sic!) и среднего дворянства, особенно тяжело испытавших кризис крепостной системы, и требовавших какого-то выхода, виня прежде всего государство в создавшемся положении». Отсюда и ограниченный характер их оппозиционности – идеализация «сельской общины, патриархальных нравов, обычаев», но в ситуации, когда очевидным становится «крушение дворянско-крепостнической монархии», они совершают движение вправо – и отсюда выводится логика заявленного в самом начале «перерождения» 70-80-х гг. Эта схема оказывается, впрочем, намного более интересной за счет введения в нее динамических отношений с западничеством – конфликт интерпретируется как неприемлемость для славянофилов «западной буржуазной монархии, о чем говорили западники», но в свою очередь западники в дальнейшем переживают раскол на правых и левых – и в обстановке реформ 60-х гг. это делает во многих случаях несущественной грань между славянофилами и правыми западниками [здесь в качестве примера Рубинштейн указывает, с одной стороны, на Кошелева, с другой – на Кавелина, впитывающего многие из славянофильских сюжетов и тем в 1860-70-е гг., но не менее показательна была бы и динамика Каткова – ср. 344 – 345, где мимоходом вновь отмечается именно динамика интеллектуальных позиций].
Замечательно, как переходя к конкретному анализу исторических воззрений славянофилов, прежде всего Конст. Аксакова, Рубинштейн прочерчивает отличие его позиции от Погодина – в сюжете, связанном с ненасильственным началом русской истории, добровольным призванием князей, отречением от власти. Если для Погодина это логика «истока» (здесь, кстати, его любимый пример с двумя шарами, которые, получив толчки и покатившись вниз, в итоге могут оказаться весьма далеко друг от друга – минимальное на первое взгляд отличие в начале, небольшая дистанция, их отделяющая, затем все возрастает), то для Аксакова «самый акт призвания власти – акт, повторяющийся в истории» (276), действие одного и того же «начала» в онтологическом смысле. И это же приводит славянофилов к поиску в истории по существу вне-исторического – если не вечных, то вне-временных форм, присущих народу, которые лишь проявляются в историческом, как аксаковская община, которая предстает «абстрактной идеей общинной связи»: «нравственный союз», «братство», «торжество духа человеческого» - и где на следующем ходе нет затруднения уравнять «общину» и «землю», объявив: «вся Русская земля есть одна большая “Община” (Аксаков и пишет ее с большой буквы)» (277) – и здесь интерес и плодотворность для историка славянофильства оказывается минимальной, в отличие от критики ими той же «государственной школы». «Идея», живущая в народе, оказывается одной и той же – в истории остается наблюдать лишь ее затемнения/просветления, приближения/удаления, измены ей и стойкую верность – но сама она лишена истории: «Все это приводит к тому, что славянофилы не дали ни одной общей работы по истории России в целом, не могли создать конкретной истории России. Они дают лишь ряд философских размышлений по вопросам истории или ряд критических статей, где часто остро и удачно раскрывают ограниченность и условность отдельных построений свих противников <…>» (278).
И в этом плане Рубинштейн, как представляется, отмечает со своей – точки зрения профессионального историка, озабоченного осмыслением становления истории как науки – действительно важную черту славянофильства, его слабый интерес собственно к историческому исследованию, историописанию – славянофилы «читают историю», заняты постижением ее смысла, истолковывают ее знаки и символы, ищут ответа на вопрос «что это значит», а не пребывают в озабоченности по поводу «почему» или «когда и как именно», для них память о событии, легенда или предание могут оказываться более значимыми, чем «достоверное знание», поскольку первое – «как оно оказалось памятуемо», «как оно было понято», а последнее – лишь голая фактичность, сама по себе, быть может, вполне бессмысленная.
и еще - из попутного, за чтением "Русской историографии" Рубинштейна -
- трудно держать в голове то обстоятельство, что автор, цитируя Милюкова, его "Главные течения..." (1897) -
- цитирует современника, еще вполне живого, только что выпустившего "Очерки..." новым, принципиально пересмотренным изданием -
- что ключевые работы по историографии -
- от "Истории..." Кояловича и "Опыта" Иконникова до "Русской исторической лит-ры" (1-й том - 1927, где одна из основных - статья Милицы Нечкиной) и собственно "Русской историографии" - это все работы фактически современников, старших и младших -
- короткое плотное время возникновения основных моделей описания -
- с прологом в лице Соловьева и его великих историографических очерков - и эскизами Ключевского и Бестужева-Рюмина
- трудно держать в голове то обстоятельство, что автор, цитируя Милюкова, его "Главные течения..." (1897) -
- цитирует современника, еще вполне живого, только что выпустившего "Очерки..." новым, принципиально пересмотренным изданием -
- что ключевые работы по историографии -
- от "Истории..." Кояловича и "Опыта" Иконникова до "Русской исторической лит-ры" (1-й том - 1927, где одна из основных - статья Милицы Нечкиной) и собственно "Русской историографии" - это все работы фактически современников, старших и младших -
- короткое плотное время возникновения основных моделей описания -
- с прологом в лице Соловьева и его великих историографических очерков - и эскизами Ключевского и Бестужева-Рюмина
из разговора
---------------
- и всё кончилось, но навсегда останется.
- и чекан формулировки утверждает обе ее части.
- удивительно то, что оно иногда возвращается. вернее, возвращается не оно, а то, из-за чего о нём тоскуешь.
---------------
- и всё кончилось, но навсегда останется.
- и чекан формулировки утверждает обе ее части.
- удивительно то, что оно иногда возвращается. вернее, возвращается не оно, а то, из-за чего о нём тоскуешь.
о цифровом бессмертии в длинной перспективе -
- "бог умер. но при этом жизнь продолжается" -
- и чем при этом оказывается "жизнь" и чья она -
- "бог умер. но при этом жизнь продолжается" -
- и чем при этом оказывается "жизнь" и чья она -
на днях впервые прочел "Письма Баламута" -
- [я вообще, кажется, многое делаю не в срок или, по крайней мере, не вместе со всеми] -
- и по итогу очень странное, сложное впечатление -
- которое еще нужно разбирать самому, но пока лишь несколько меток, для памяти. -
- прежде всего, совершенно невероятное предисловие 1961 г. - лучшая часть книги, берущая в плен -
- с репликой, например, про "слащавых, слезливых, хилых ангелочков прошлого века, чахлых гуриях викторианского рая, настолько похожих на барышень, что только постный вид спасает их от фривольной пошлости" -
- про "ад как место, где все носятся со своим достоинством, все важны, неприветливы и всех терзают невеселые страсти - зависть, самолюбие, досада" -
- про "иллюзию, что зло освобождает" - романтических героев от Мильтона до Гете, где знак ада несет скорее Фауст - с "серьезной, неустанной, беспокойной сосредоточенностью на себе" -
- и затем сами письма, тридцать одно -
- где самое поразительное, проницающее - то обстоятельство, что они написаны, прочитаны, опубликованы во время войны - в 1940 - 1941 гг. -
- христианская проповедь посреди катастрофы -
- поразительное уместностью, насущной необходимостью, ведь когда еще - и вместе с тем именно силой "против течения", о простых вещах -
- и разочарование в конце - эпилоге "Баламут поднимает тост", 1959 г. -
- где звучит голос брюзгливого профессора, которого все раздражает - и то, что в университетах какие-то невнятные молодые люди, и нет прежних экзаменов, и что никто не желает уважает старые добрые привилегии - и вообще много они о себе думают. -
- и кажется, что Гнусик - или кто там опекал К.С.Л. - обучился и хорошо поработал над своим подопечным -
- и вместе с тем, в разбивку от этого - от того, что последний текст оказывается противоположностью писем, оборотничеством, где автору остается лишь перечитать то, что он писал сам два десятилетия назад - спасает лишь то, что предисловие написано еще двумя годами позднее -
- и все оказывается историей про сложность, совмещение - про понимание, сочувствие и непонимание, про то, что все живет если не одновременно, то в одном человеке -
- и история не про совершенство, а про усилие, стремление - добрую волю, "сердце" - собственно, про то, о чем все письма.
- [я вообще, кажется, многое делаю не в срок или, по крайней мере, не вместе со всеми] -
- и по итогу очень странное, сложное впечатление -
- которое еще нужно разбирать самому, но пока лишь несколько меток, для памяти. -
- прежде всего, совершенно невероятное предисловие 1961 г. - лучшая часть книги, берущая в плен -
- с репликой, например, про "слащавых, слезливых, хилых ангелочков прошлого века, чахлых гуриях викторианского рая, настолько похожих на барышень, что только постный вид спасает их от фривольной пошлости" -
- про "ад как место, где все носятся со своим достоинством, все важны, неприветливы и всех терзают невеселые страсти - зависть, самолюбие, досада" -
- про "иллюзию, что зло освобождает" - романтических героев от Мильтона до Гете, где знак ада несет скорее Фауст - с "серьезной, неустанной, беспокойной сосредоточенностью на себе" -
- и затем сами письма, тридцать одно -
- где самое поразительное, проницающее - то обстоятельство, что они написаны, прочитаны, опубликованы во время войны - в 1940 - 1941 гг. -
- христианская проповедь посреди катастрофы -
- поразительное уместностью, насущной необходимостью, ведь когда еще - и вместе с тем именно силой "против течения", о простых вещах -
- и разочарование в конце - эпилоге "Баламут поднимает тост", 1959 г. -
- где звучит голос брюзгливого профессора, которого все раздражает - и то, что в университетах какие-то невнятные молодые люди, и нет прежних экзаменов, и что никто не желает уважает старые добрые привилегии - и вообще много они о себе думают. -
- и кажется, что Гнусик - или кто там опекал К.С.Л. - обучился и хорошо поработал над своим подопечным -
- и вместе с тем, в разбивку от этого - от того, что последний текст оказывается противоположностью писем, оборотничеством, где автору остается лишь перечитать то, что он писал сам два десятилетия назад - спасает лишь то, что предисловие написано еще двумя годами позднее -
- и все оказывается историей про сложность, совмещение - про понимание, сочувствие и непонимание, про то, что все живет если не одновременно, то в одном человеке -
- и история не про совершенство, а про усилие, стремление - добрую волю, "сердце" - собственно, про то, о чем все письма.
тема, хорошо известная любому, кто хоть как-то этим интересовался -
- о службе, дворянской, в Российской империи конца XVIII - первой половины XIX века -
- как прежде всего военной -
- и гражданской службы как своего рода отставки - пенсиона, когда дворянин, без видимых причин избирающий гражданскую службу (не считая дипломатической) вызывает подозрение - о наличии чего-то темного, порочащего, что обусловило его переход, вынудило к нему -
- но выпишу обширную цитату из письма Г.С. Батенькова М.М. Сперанскому от 22.III.1822, СПб., поскольку в нем этот сюжет прямо проговорен [именно как легитимный, подходящий для официального письма, поскольку вопрос о подлинных мотивах Батенькова сложнее] -
- "В течение трех почти лет, в которые имел я честь проходить службу при вашем превосходительстве, изволили вы быть свидетелем, до какой степени полученными в сражениях во время последней войны одиннадцатью ранами расстроено мое здоровье.
Давно почувствовав необходимость оставить службу в армии, я вступил в корпус инженеров путей сообщения; но и здесь для практических занятий силы мои недостаточны. Два раза предпринимал я пользоваться на минеральных водах и не имел успеха.
Таким образом, остается мне одно средство к удовлетворению желания моего продолжать службу: вступление в службу гражданскую.
Ежели ваше превосходительство изволите находить меня к сему способным, я осмеливаюсь просить ходатайства о том вашего и будучи уверен, что всемилостивейшее снисхождение ко всем, потерявшим на войне силы и здоровье, распространится и на меня, предаю себя в полную волю высшего начальства".
[первая публ. - Русс. пропилеи, II, републ.: Архив Елагиных, 1935: 27]
- о службе, дворянской, в Российской империи конца XVIII - первой половины XIX века -
- как прежде всего военной -
- и гражданской службы как своего рода отставки - пенсиона, когда дворянин, без видимых причин избирающий гражданскую службу (не считая дипломатической) вызывает подозрение - о наличии чего-то темного, порочащего, что обусловило его переход, вынудило к нему -
- но выпишу обширную цитату из письма Г.С. Батенькова М.М. Сперанскому от 22.III.1822, СПб., поскольку в нем этот сюжет прямо проговорен [именно как легитимный, подходящий для официального письма, поскольку вопрос о подлинных мотивах Батенькова сложнее] -
- "В течение трех почти лет, в которые имел я честь проходить службу при вашем превосходительстве, изволили вы быть свидетелем, до какой степени полученными в сражениях во время последней войны одиннадцатью ранами расстроено мое здоровье.
Давно почувствовав необходимость оставить службу в армии, я вступил в корпус инженеров путей сообщения; но и здесь для практических занятий силы мои недостаточны. Два раза предпринимал я пользоваться на минеральных водах и не имел успеха.
Таким образом, остается мне одно средство к удовлетворению желания моего продолжать службу: вступление в службу гражданскую.
Ежели ваше превосходительство изволите находить меня к сему способным, я осмеливаюсь просить ходатайства о том вашего и будучи уверен, что всемилостивейшее снисхождение ко всем, потерявшим на войне силы и здоровье, распространится и на меня, предаю себя в полную волю высшего начальства".
[первая публ. - Русс. пропилеи, II, републ.: Архив Елагиных, 1935: 27]
а тем временем -
- идут первые "Крыловские чтения" -
- в наши covid'ные времена - на YouTube. -
- в среду и мне доведется сказать несколько слов в память К.А.
https://krylov.ru/kak2020/
- идут первые "Крыловские чтения" -
- в наши covid'ные времена - на YouTube. -
- в среду и мне доведется сказать несколько слов в память К.А.
https://krylov.ru/kak2020/
Батеньков - завершая описание себя Авдотье Елагиной [26.III.1819] -
- "Ручаюсь за сходство, и личное свидание разве только сделает более резкими некоторые черты, но мало прибавит нового: я могу описать себя, ибо занимаюсь собою, знаю все свои слабости".
- "Ручаюсь за сходство, и личное свидание разве только сделает более резкими некоторые черты, но мало прибавит нового: я могу описать себя, ибо занимаюсь собою, знаю все свои слабости".
начал писать как ответ, реплику на комментарий -
- но, подумавши, решил выделить в отдельный пост, поскольку здесь слишком много разного, не являющегося уже собственно ответом на исходную мысль -
- есть расхожее то ли сетование, то ли опыт не диагноза, конечно, "нашего времени", но описания симптома -
- про отсутствие "образа будущего", остановившееся время - "вечное настоящее", "полдень" - отсутствие альтернативы настоящему -
- и страх одновременно перед застывшим, миром, без времени - исторического, - и страх перед тем, чем может быть появившаяся альтернатива - именно потому, что в этом ракурсе она оказывается действительно альтернативой, а не выбором на развилке, чем-то качественно другим -
- это длинный разговор, к тому же более чем условно сведенный к дихотомии, но для удобства дальнейшего оставлю как есть -
- поскольку подумалось, что вопрос можно - и, кажется, хорошо бы переформулировать -
- начиная с того, что сам "образ будущего", другого, движения от наличного к иному - он хоть и вписан - и кажется неотрывным от модерна -
- и его утрату, остановившееся время, описываем тогда как собственную уникальность - здесь обозначаем свое отличие -
- но ведь есть и сходство с теми же 1820-30-ми годами европейскими [различия легко прописать на множество страниц, но поскольку и так понятно, то зачем] - это ведь все годы "сына века", родившихся слишком поздно, чтобы быть в истории, оказавшихся во времени, где нет истории - все понятно [или непонятно, но непонятность эта столь же привычная - и отсюда кажущаяся ясной] -
- где те условные "образы будущего", которые затем выстроят в ряды, формирующиеся, созревающие - история про странных людей, странные идеи - каких-то сен-симонистов с жилетами, которые нужно надевать вдвоем, взращивая коллективность и солидарность, фурьеристов, Леру и встречи с мертвыми -
- странные идеи по краям, которые ни одному серьезному человеку нечего обсуждать -
- они затем, в обратной перспективе, станут частями одной истории, про "образы будущего" и т.д. -
- но это именно о позднейшем, о том, как с середины века "образы будущего" становятся частью реальности разного рода радикальности -
- от будущего как лучшей версии настоящего до будущего как радикального иного -
- но срастание, сплетение с будущим, принципиально другое как часть настоящего, то, что прорастает через него -
- не то, что рождается вместе с "модерном", а если и рождается, то именно в последнем смысле - то, что можно увидеть post factum, исходя из того, что будущее живет посреди современности -
- но чего нет для длинного времени "после конца", "наступления настоящего" (см.: безвременье)
- но, подумавши, решил выделить в отдельный пост, поскольку здесь слишком много разного, не являющегося уже собственно ответом на исходную мысль -
- есть расхожее то ли сетование, то ли опыт не диагноза, конечно, "нашего времени", но описания симптома -
- про отсутствие "образа будущего", остановившееся время - "вечное настоящее", "полдень" - отсутствие альтернативы настоящему -
- и страх одновременно перед застывшим, миром, без времени - исторического, - и страх перед тем, чем может быть появившаяся альтернатива - именно потому, что в этом ракурсе она оказывается действительно альтернативой, а не выбором на развилке, чем-то качественно другим -
- это длинный разговор, к тому же более чем условно сведенный к дихотомии, но для удобства дальнейшего оставлю как есть -
- поскольку подумалось, что вопрос можно - и, кажется, хорошо бы переформулировать -
- начиная с того, что сам "образ будущего", другого, движения от наличного к иному - он хоть и вписан - и кажется неотрывным от модерна -
- и его утрату, остановившееся время, описываем тогда как собственную уникальность - здесь обозначаем свое отличие -
- но ведь есть и сходство с теми же 1820-30-ми годами европейскими [различия легко прописать на множество страниц, но поскольку и так понятно, то зачем] - это ведь все годы "сына века", родившихся слишком поздно, чтобы быть в истории, оказавшихся во времени, где нет истории - все понятно [или непонятно, но непонятность эта столь же привычная - и отсюда кажущаяся ясной] -
- где те условные "образы будущего", которые затем выстроят в ряды, формирующиеся, созревающие - история про странных людей, странные идеи - каких-то сен-симонистов с жилетами, которые нужно надевать вдвоем, взращивая коллективность и солидарность, фурьеристов, Леру и встречи с мертвыми -
- странные идеи по краям, которые ни одному серьезному человеку нечего обсуждать -
- они затем, в обратной перспективе, станут частями одной истории, про "образы будущего" и т.д. -
- но это именно о позднейшем, о том, как с середины века "образы будущего" становятся частью реальности разного рода радикальности -
- от будущего как лучшей версии настоящего до будущего как радикального иного -
- но срастание, сплетение с будущим, принципиально другое как часть настоящего, то, что прорастает через него -
- не то, что рождается вместе с "модерном", а если и рождается, то именно в последнем смысле - то, что можно увидеть post factum, исходя из того, что будущее живет посреди современности -
- но чего нет для длинного времени "после конца", "наступления настоящего" (см.: безвременье)
открывая для себя стародавнее
————————————
сейчас, впервые читая - вообще-то говоря более или менее ординарные мемуарные зарисовки Южакова (1909 - 1910 гг.) -
- в переплетении описания детских впечатлений наготы, барских купаний, прислуги -
- сечения дворни, солдат и детских игр -
- и позднего изумления этим, как такое можно было, как было возможно, в переплетении: как барыни не стыдились, как возможно было такое в отношении горничных и бонн, как могли так мы, дети -
- впервые стала очевидна, до прозрачности понятна -
- связь "викторианства", этого специфчиеского ханжества, своеобразного прещения тела -
- и нового ощущения телесной границы -
- телесной неприкосновенности, невозможности телесного наказания - по крайней мере в глазах "образованной публики", по крайней мере на словах, в границах "приличий"
————————————
сейчас, впервые читая - вообще-то говоря более или менее ординарные мемуарные зарисовки Южакова (1909 - 1910 гг.) -
- в переплетении описания детских впечатлений наготы, барских купаний, прислуги -
- сечения дворни, солдат и детских игр -
- и позднего изумления этим, как такое можно было, как было возможно, в переплетении: как барыни не стыдились, как возможно было такое в отношении горничных и бонн, как могли так мы, дети -
- впервые стала очевидна, до прозрачности понятна -
- связь "викторианства", этого специфчиеского ханжества, своеобразного прещения тела -
- и нового ощущения телесной границы -
- телесной неприкосновенности, невозможности телесного наказания - по крайней мере в глазах "образованной публики", по крайней мере на словах, в границах "приличий"