÷÷÷
Пока мы тут от безделья ноем,
обозревая пейзаж неброский,
в белом плаще с кровавым подбоем
рубит белых кровавый Подвойский.
Не перекладывает бумажки,
не пишет письма в журнал, газету.
Никто не уйдёт от его шашки,
на его войне невиновных нету.
Это похоже на месть за годы,
в пропасть шагнувшие мимо цели.
Так утверждают себя законы
не революции, а похмелья.
И на решётке автомобиля
его душа голосит, распята,
летя над Невским и над Сибирью,
что смысл бессмертья и есть расплата.
Пока мы тут от безделья ноем,
обозревая пейзаж неброский,
в белом плаще с кровавым подбоем
рубит белых кровавый Подвойский.
Не перекладывает бумажки,
не пишет письма в журнал, газету.
Никто не уйдёт от его шашки,
на его войне невиновных нету.
Это похоже на месть за годы,
в пропасть шагнувшие мимо цели.
Так утверждают себя законы
не революции, а похмелья.
И на решётке автомобиля
его душа голосит, распята,
летя над Невским и над Сибирью,
что смысл бессмертья и есть расплата.
÷÷÷
Освободили город братьев,
а никаких в нём братьев нет.
Кирпич, бетон перелопатив,
напрасно ждём от них привет.
Не полюбуется брательник
на тех, кто выполнил приказ.
Сегодня снова понедельник,
а воскресенье не про нас.
Вот кто-то вылез из-под спуда,
как будто ищет путь домой.
- Ты кто, браток или иуда?
- Отстань, не видишь, он немой.
Заткнулись варежки орудий,
мы отстояли нашу честь
и появились просто люди,
которым нужно просто есть.
Сначала каша и мивина,
потом померимся, братва,
чья глупость более невинна,
чья гордость более права.
Освободили город братьев,
а никаких в нём братьев нет.
Кирпич, бетон перелопатив,
напрасно ждём от них привет.
Не полюбуется брательник
на тех, кто выполнил приказ.
Сегодня снова понедельник,
а воскресенье не про нас.
Вот кто-то вылез из-под спуда,
как будто ищет путь домой.
- Ты кто, браток или иуда?
- Отстань, не видишь, он немой.
Заткнулись варежки орудий,
мы отстояли нашу честь
и появились просто люди,
которым нужно просто есть.
Сначала каша и мивина,
потом померимся, братва,
чья глупость более невинна,
чья гордость более права.
÷÷÷
Ты знаешь их как Гога и Магога,
в быту у них иные имена.
На вид они потрёпаны немного,
и на груди чужие ордена.
Они идут от самого вокзала
на Чистые, где век не убран снег,
и дудочку, тяжёлую, как шпала,
за ними тащат десять человек.
Ты видишь их в затерянной кофейне:
один дудит, а друг его поёт.
Где публику найти благоговейней,
чем их уютный маленький народ?
Ты лучше знаешь эти катакомбы,
чем почву чернозёмную кроты.
Когда-нибудь им здесь подарят бомбу.
Пока несут конфеты и цветы.
Наш город, что насквозь велосипеден,
и застеклён, и зрению открыт,
подземными ходами весь изъеден
и над незримой пропастью стоит.
Пятьсот рублей - пока ещё немного -
ты платишь на афише точка ру,
чтоб вновь услышать Гога и Магога,
давно забывших, как их звать в миру.
Ты знаешь их как Гога и Магога,
в быту у них иные имена.
На вид они потрёпаны немного,
и на груди чужие ордена.
Они идут от самого вокзала
на Чистые, где век не убран снег,
и дудочку, тяжёлую, как шпала,
за ними тащат десять человек.
Ты видишь их в затерянной кофейне:
один дудит, а друг его поёт.
Где публику найти благоговейней,
чем их уютный маленький народ?
Ты лучше знаешь эти катакомбы,
чем почву чернозёмную кроты.
Когда-нибудь им здесь подарят бомбу.
Пока несут конфеты и цветы.
Наш город, что насквозь велосипеден,
и застеклён, и зрению открыт,
подземными ходами весь изъеден
и над незримой пропастью стоит.
Пятьсот рублей - пока ещё немного -
ты платишь на афише точка ру,
чтоб вновь услышать Гога и Магога,
давно забывших, как их звать в миру.
М&М
Мастер и Маргарита – молодые прозаики,
чуть за сорок.
Живут одни, практически не шумят.
Между собой разделились так:
он пишет все нечетные страницы, она – все четные.
Мастер бегает по утрам.
Варит кофе, пьет его с ледяной водой.
Потом запирается, маргаритиной шалью
завязывает глаза, бродит по комнате
между клавиатурами стеллажей
и настукивает лист за листом
по клавишам книжных корешков.
Лист за листом, разноцветные, все в прожилках,
будто вызревают на ветвях небесного дерева
и падают ему в руки, пробивая
перекрытия четырех этажей.
Каждый второй лист Мастер комкает и выбрасывает.
В обед он выносит мусорное ведро
и встречает соседа, героя Афгана.
- Небось, трудно творить в соавторстве? – спрашивает сосед.
- А другого выхода нет, - отвечает Мастер. –
Четной страницы мне ни за что не осилить.
А Маргарита свои страницы раскатывает скалкой,
выпекает на сковородке, ноздрастые, душные.
Черновики стирает в стиральной машине,
беловики развешивает на балконе,
разглаживает утюгом и кладет аккуратной стопкой.
Покончив с этим, она ведет гулять
их общего жирного лабрадора.
- Рикки, Рикки! – рыщет за ним по кустам.
Земное Гольяново цветет под ее стопой,
и Гольяново небесное сверкает хрустальной чашей.
У подъезда ее окликает соседка,
женщина из салона бьюти:
- Ритк, а ты одна сочинять не пробовала?
- Пару раз попыталась, но эти нечетные страницы!
С ними одно мученье, тут нужен Мастер.
Вечером они встречаются на кухне.
Спорят до хрипоты о способах переноса
слов, застрявших между четными и нечетными.
Пьют вино, вспоминают со смехом
разных мертвецов и предателей.
А после ложатся летать во сне.
Так они побывали во многих странах,
жгли костры на Огненной Земле,
удирали, не заплатив,
из мишленовских ресторанов.
Сказать по правде, Мастер и Маргарита –
литературные негры своей собаки.
Животное выпустило уже пять книг,
его последний роман получил пару премий
и спас издательство от банкротства.
Будете в книжном, гляньте ради любопытства.
Ричард Шкуро. «Мои печальные случки».
(2016)
Мастер и Маргарита – молодые прозаики,
чуть за сорок.
Живут одни, практически не шумят.
Между собой разделились так:
он пишет все нечетные страницы, она – все четные.
Мастер бегает по утрам.
Варит кофе, пьет его с ледяной водой.
Потом запирается, маргаритиной шалью
завязывает глаза, бродит по комнате
между клавиатурами стеллажей
и настукивает лист за листом
по клавишам книжных корешков.
Лист за листом, разноцветные, все в прожилках,
будто вызревают на ветвях небесного дерева
и падают ему в руки, пробивая
перекрытия четырех этажей.
Каждый второй лист Мастер комкает и выбрасывает.
В обед он выносит мусорное ведро
и встречает соседа, героя Афгана.
- Небось, трудно творить в соавторстве? – спрашивает сосед.
- А другого выхода нет, - отвечает Мастер. –
Четной страницы мне ни за что не осилить.
А Маргарита свои страницы раскатывает скалкой,
выпекает на сковородке, ноздрастые, душные.
Черновики стирает в стиральной машине,
беловики развешивает на балконе,
разглаживает утюгом и кладет аккуратной стопкой.
Покончив с этим, она ведет гулять
их общего жирного лабрадора.
- Рикки, Рикки! – рыщет за ним по кустам.
Земное Гольяново цветет под ее стопой,
и Гольяново небесное сверкает хрустальной чашей.
У подъезда ее окликает соседка,
женщина из салона бьюти:
- Ритк, а ты одна сочинять не пробовала?
- Пару раз попыталась, но эти нечетные страницы!
С ними одно мученье, тут нужен Мастер.
Вечером они встречаются на кухне.
Спорят до хрипоты о способах переноса
слов, застрявших между четными и нечетными.
Пьют вино, вспоминают со смехом
разных мертвецов и предателей.
А после ложатся летать во сне.
Так они побывали во многих странах,
жгли костры на Огненной Земле,
удирали, не заплатив,
из мишленовских ресторанов.
Сказать по правде, Мастер и Маргарита –
литературные негры своей собаки.
Животное выпустило уже пять книг,
его последний роман получил пару премий
и спас издательство от банкротства.
Будете в книжном, гляньте ради любопытства.
Ричард Шкуро. «Мои печальные случки».
(2016)
÷÷÷
"Завтра день святого Валентина",
говорит Людмиле Валентина,
девушка из города Клинцы,
все соседи были ей отцы.
Валя в мать, а Люда не шалавка,
на затылке чопорный пучок.
Люда - фея сырного прилавка,
а у Вали - свёкла да лучок.
Всё на свете движется любовью:
очередь к кассирше Фатиме,
ад и рай, Москва и Подмосковье,
и сердечко пишется в уме.
Мужики с утра проходят мимо,
в тот отдел, где водка и Джим Бим.
Валентин, позор и гордость Рима,
попросил не занимать за ним.
(13.02.2019)
"Завтра день святого Валентина",
говорит Людмиле Валентина,
девушка из города Клинцы,
все соседи были ей отцы.
Валя в мать, а Люда не шалавка,
на затылке чопорный пучок.
Люда - фея сырного прилавка,
а у Вали - свёкла да лучок.
Всё на свете движется любовью:
очередь к кассирше Фатиме,
ад и рай, Москва и Подмосковье,
и сердечко пишется в уме.
Мужики с утра проходят мимо,
в тот отдел, где водка и Джим Бим.
Валентин, позор и гордость Рима,
попросил не занимать за ним.
(13.02.2019)
÷÷÷
Пролюбил зарядное устройство
в забайкальском городе Чите,
и с тех пор сильнее беспокойство:
вдруг чего забуду в суете?
Полдесятка шапок трикотажных
я оставил в аэропортах.
Мелочей неважных или важных
возрастает убыль на счетах.
А на фронте счёт иным потерям,
и не человек ведёт его.
От того, в какие цифры верим,
не зависит ровно ничего.
Не к кому подкатывать с вопросом,
весь вопрос теперь, как выстрел, сжат.
Сколько их погибло под Авдосом,
не ответит гвардии сержант.
Оборвал рассказ на половине,
не позвал ни друга, ни врача.
Сколько же мы братьев пролюбили,
а любовь всё так же горяча.
Все свои, все наши, все родные,
от какой бы пули ни легли.
Все меняют формулу России
и вошли в состав её земли.
Пролюбил зарядное устройство
в забайкальском городе Чите,
и с тех пор сильнее беспокойство:
вдруг чего забуду в суете?
Полдесятка шапок трикотажных
я оставил в аэропортах.
Мелочей неважных или важных
возрастает убыль на счетах.
А на фронте счёт иным потерям,
и не человек ведёт его.
От того, в какие цифры верим,
не зависит ровно ничего.
Не к кому подкатывать с вопросом,
весь вопрос теперь, как выстрел, сжат.
Сколько их погибло под Авдосом,
не ответит гвардии сержант.
Оборвал рассказ на половине,
не позвал ни друга, ни врача.
Сколько же мы братьев пролюбили,
а любовь всё так же горяча.
Все свои, все наши, все родные,
от какой бы пули ни легли.
Все меняют формулу России
и вошли в состав её земли.
÷÷÷
Если притвориться кирпичом,
то проснёшься в двадцать новом веке,
где в хоккей с оранжевым мячом
русские играют, как ацтеки.
Рыжий мячик, в воздухе шурша,
говорит: присматривайся к знакам.
Жизнь твоя не стоит ни гроша,
если ты её не ставишь на кон.
Что за квиддич, милый мой москвич?
Мы волчок раскрутим ураганом,
и летит оранжевый кирпич,
брошенный дворовым хулиганом.
Сквозь леса, луга и времена,
сквозь дожди из жидкого металла,
чтоб на нём кремлёвская стена
зиждилась - и снова устояла.
Если притвориться кирпичом,
то проснёшься в двадцать новом веке,
где в хоккей с оранжевым мячом
русские играют, как ацтеки.
Рыжий мячик, в воздухе шурша,
говорит: присматривайся к знакам.
Жизнь твоя не стоит ни гроша,
если ты её не ставишь на кон.
Что за квиддич, милый мой москвич?
Мы волчок раскрутим ураганом,
и летит оранжевый кирпич,
брошенный дворовым хулиганом.
Сквозь леса, луга и времена,
сквозь дожди из жидкого металла,
чтоб на нём кремлёвская стена
зиждилась - и снова устояла.
÷÷÷
Девочка садится на слона,
уезжает в гости к медвежонку.
Целый день и целая весна
вслед за ней пускаются вдогонку.
Девочка опять сидит одна
и играет в старые игрушки.
А в окно таращится война
с колтуном колючим на макушке.
Плюшевые лапы и хвосты
временем потрёпаны - не жалко.
Кто-то сбросил мячик с высоты,
во дворе сработала сигналка.
Там игра недетская идёт,
каждый хочет быть в полуфинале.
Пропустили, но сравняли счёт,
и опять кого-то потеряли.
Там идёт недетская игра,
не берут в компанию девчонок.
Послезавтра, с самого утра
на войну уходит медвежонок.
Девочка садится на слона,
уезжает в гости к медвежонку.
Целый день и целая весна
вслед за ней пускаются вдогонку.
Девочка опять сидит одна
и играет в старые игрушки.
А в окно таращится война
с колтуном колючим на макушке.
Плюшевые лапы и хвосты
временем потрёпаны - не жалко.
Кто-то сбросил мячик с высоты,
во дворе сработала сигналка.
Там игра недетская идёт,
каждый хочет быть в полуфинале.
Пропустили, но сравняли счёт,
и опять кого-то потеряли.
Там идёт недетская игра,
не берут в компанию девчонок.
Послезавтра, с самого утра
на войну уходит медвежонок.
÷÷÷
Есть на свете румынские немцы.
Встарь, бывало, идёшь по степи -
никуда от них было не деться.
А теперь их не видно почти.
Отцвели их садовые розы,
покосился ухоженный тын.
По привычке окликнешь: "Геноссе!" -
обернётся обычный румын.
Бескоровье теперь, безлошадье,
древний орднунг рассыпался в прах,
и тяжёлый венец Семиградья
кривобоко лежит на горах.
Трансильванские синие выси,
лист зелёный да мёд золотой.
Только немцы, видать, разбрелися,
точно байки с седой бородой.
Удалая немецкая пьянка,
сумасшедшие скачки в ночи.
Виорика, Марица, Марьянка,
где вы нынче? Кричи - не кричи.
Одиноко еврею в Лаосе
и удмурту в Мали - маета.
По привычке окликнешь: "Геноссе!"
Что ответит тебе пустота?
Есть на свете румынские немцы.
Встарь, бывало, идёшь по степи -
никуда от них было не деться.
А теперь их не видно почти.
Отцвели их садовые розы,
покосился ухоженный тын.
По привычке окликнешь: "Геноссе!" -
обернётся обычный румын.
Бескоровье теперь, безлошадье,
древний орднунг рассыпался в прах,
и тяжёлый венец Семиградья
кривобоко лежит на горах.
Трансильванские синие выси,
лист зелёный да мёд золотой.
Только немцы, видать, разбрелися,
точно байки с седой бородой.
Удалая немецкая пьянка,
сумасшедшие скачки в ночи.
Виорика, Марица, Марьянка,
где вы нынче? Кричи - не кричи.
Одиноко еврею в Лаосе
и удмурту в Мали - маета.
По привычке окликнешь: "Геноссе!"
Что ответит тебе пустота?
АИСТ
Это Аист. У него перебито крыло.
В остальном ему, считай, повезло:
всё в порядке и всё на месте.
А Седой - он был совсем молодой,
просто у него позывной "Седой" -
тот на днях оказался двести.
Двести - это означает лишь,
что с ним больше не поговоришь,
не покроешь погоду матом.
Это не диагноз и не порок,
это на том свете наш номерок,
чтобы все по своим палатам.
Аиста пускают в аэроплан,
хотя он вообще-то заметно пьян
и крылом едва волочит поклажу.
Он знает одно: ему надо в Читу.
И таких, как он, на этом борту
каждый пятый или четвёртый даже.
Вот они летят над ночной страной,
называют друг другу свой позывной.
Не заметишь, как ночь растает.
И какой тут сон? Так, бред наяву.
Аист кричит: я там всех порву.
Сам порвусь, но и их не станет.
Много чего высказав сгоряча,
он сопит возле моего плеча,
я пишу о нём в телефоне.
Нам ещё рановато в солдатский рай,
нас с тобою, друг, Забайкальский край
принимает в свои ладони.
Это Аист. У него перебито крыло.
В остальном ему, считай, повезло:
всё в порядке и всё на месте.
А Седой - он был совсем молодой,
просто у него позывной "Седой" -
тот на днях оказался двести.
Двести - это означает лишь,
что с ним больше не поговоришь,
не покроешь погоду матом.
Это не диагноз и не порок,
это на том свете наш номерок,
чтобы все по своим палатам.
Аиста пускают в аэроплан,
хотя он вообще-то заметно пьян
и крылом едва волочит поклажу.
Он знает одно: ему надо в Читу.
И таких, как он, на этом борту
каждый пятый или четвёртый даже.
Вот они летят над ночной страной,
называют друг другу свой позывной.
Не заметишь, как ночь растает.
И какой тут сон? Так, бред наяву.
Аист кричит: я там всех порву.
Сам порвусь, но и их не станет.
Много чего высказав сгоряча,
он сопит возле моего плеча,
я пишу о нём в телефоне.
Нам ещё рановато в солдатский рай,
нас с тобою, друг, Забайкальский край
принимает в свои ладони.
÷÷÷
Каждый немец - это голова,
знает все природные секреты.
Немец любит длинные слова,
а судьба - короткие ответы.
Достоевский - это в самый раз.
Карамазов - это то, что надо.
Много интересного припас
русский Бог, податель снегопада.
Немец любит вольные края,
непереводимые равнины.
У него гармоника своя,
он её достанет из штанины.
Протекает рыжая вода
мимо лодки, выброшенной наземь.
Вьётся дым от песенки туда,
где налёг на вёсла Стенька Разин.
У него трофейный пулемёт,
в сундуке персидские монеты,
и на все вопросы он даёт
быстрые короткие ответы.
Каждый немец - это голова,
знает все природные секреты.
Немец любит длинные слова,
а судьба - короткие ответы.
Достоевский - это в самый раз.
Карамазов - это то, что надо.
Много интересного припас
русский Бог, податель снегопада.
Немец любит вольные края,
непереводимые равнины.
У него гармоника своя,
он её достанет из штанины.
Протекает рыжая вода
мимо лодки, выброшенной наземь.
Вьётся дым от песенки туда,
где налёг на вёсла Стенька Разин.
У него трофейный пулемёт,
в сундуке персидские монеты,
и на все вопросы он даёт
быстрые короткие ответы.
÷÷÷
Когда ни пробудиться, ни уснуть,
и ночь редеет, как морская дымка,
уходит капитан в далёкий путь
с поверхности потрёпанного снимка.
Он уплывёт за тридевять земель,
и там его, наверное, оставит
тот город, заигравшийся в Марсель,
где все месье отчаянно картавят.
Где так тягуч и сладостен закат
и так ехидны пухлые принцессы.
Где в шапито, помимо клоунад,
проводятся судебные процессы.
Поджав губу и шляпу заломив,
идёт по пляжу будущий повстанец.
Я вру слова и позабыл мотив,
но всё же приглашаю вас на танец.
Зачем же капитана мучит грусть?
Скажите, он всегда такой неловкий?
Ещё чуть-чуть, и сердце, как арбуз,
распорет ножик яростной торговки.
Он в темноте платаны обнимал,
он час курил у берега родного.
Шелкóвицы кровавый карнавал,
прощай, прощай - а значит, здравствуй снова.
А значит, всё обрушится опять -
весь говор, гомон - плетью водопадов.
И шхуна превращается в кровать,
а девушка идёт на звон дукатов.
Но он не успокоится, пока
не ступит на просоленные доски
на пристани иного городка,
не ведая ни слова по-японски.
Когда ни пробудиться, ни уснуть,
и ночь редеет, как морская дымка,
уходит капитан в далёкий путь
с поверхности потрёпанного снимка.
Он уплывёт за тридевять земель,
и там его, наверное, оставит
тот город, заигравшийся в Марсель,
где все месье отчаянно картавят.
Где так тягуч и сладостен закат
и так ехидны пухлые принцессы.
Где в шапито, помимо клоунад,
проводятся судебные процессы.
Поджав губу и шляпу заломив,
идёт по пляжу будущий повстанец.
Я вру слова и позабыл мотив,
но всё же приглашаю вас на танец.
Зачем же капитана мучит грусть?
Скажите, он всегда такой неловкий?
Ещё чуть-чуть, и сердце, как арбуз,
распорет ножик яростной торговки.
Он в темноте платаны обнимал,
он час курил у берега родного.
Шелкóвицы кровавый карнавал,
прощай, прощай - а значит, здравствуй снова.
А значит, всё обрушится опять -
весь говор, гомон - плетью водопадов.
И шхуна превращается в кровать,
а девушка идёт на звон дукатов.
Но он не успокоится, пока
не ступит на просоленные доски
на пристани иного городка,
не ведая ни слова по-японски.
÷÷÷
Он обнял её у соснового пня:
попалась, попалась, осалена.
Он любит её, а она? А она
любит товарища Сталина.
Она разгоняет свой велосипед
в мечтах о советской законности.
Он мог бы расстрельные списки воспеть
ради её благосклонности.
Сегодня она хороша, весела,
сияет на дачной веранде.
Ведь свежая "Правда" ей весть принесла:
конец всей бухаринской банде.
Она оперлась на зелёный забор
как символ здоровья и бодрости.
Он думает, как тяжело без зубов
и как неприятно быть в возрасте.
И как справедлива народная месть,
товарка античного рока.
И в гибели тоже, наверное, есть
прекрасное злое далёко.
И вот уже едет за ним воронок
по тряским ухабам района.
А он говорит ей "мой жаворонок",
и песня её непреклонна.
Он обнял её у соснового пня:
попалась, попалась, осалена.
Он любит её, а она? А она
любит товарища Сталина.
Она разгоняет свой велосипед
в мечтах о советской законности.
Он мог бы расстрельные списки воспеть
ради её благосклонности.
Сегодня она хороша, весела,
сияет на дачной веранде.
Ведь свежая "Правда" ей весть принесла:
конец всей бухаринской банде.
Она оперлась на зелёный забор
как символ здоровья и бодрости.
Он думает, как тяжело без зубов
и как неприятно быть в возрасте.
И как справедлива народная месть,
товарка античного рока.
И в гибели тоже, наверное, есть
прекрасное злое далёко.
И вот уже едет за ним воронок
по тряским ухабам района.
А он говорит ей "мой жаворонок",
и песня её непреклонна.
÷÷÷
Я не знаю, где стоит Гагарин.
Где-то над Москвой.
Седоват, немного опечален,
но ещё живой.
Ничего не помнит о полёте,
только руки врозь.
Он готов к ещё одной работе,
что бы ни пришлось.
Настаёт космическое лето,
лунные деньки,
и Москва взлетает с парапета
собственной реки.
Непонятно, как она взлетает
с малыми детьми,
парками, фонтанами, цветами,
вверх тормашками.
Непонятно, но взлетает как-то,
сразу и сейчас.
Судя по всему, на звёздной карте
всё теперь за нас.
Всё сошлось, сложилась квадратура,
ясность в головах.
Спрашиваешь, где мы были, Юра?
Трудно в двух словах.
На курорте были, на базаре.
Были на войне.
Праздновали с мокрыми глазами.
Будем на Луне.
Настаёт космическое лето,
и выпускники
в Млечный путь сигают с парапета
солнечной реки.
И взлетает водная ракета,
поменяв маршрут.
И туристы с половины света
весело орут.
(2022)
Я не знаю, где стоит Гагарин.
Где-то над Москвой.
Седоват, немного опечален,
но ещё живой.
Ничего не помнит о полёте,
только руки врозь.
Он готов к ещё одной работе,
что бы ни пришлось.
Настаёт космическое лето,
лунные деньки,
и Москва взлетает с парапета
собственной реки.
Непонятно, как она взлетает
с малыми детьми,
парками, фонтанами, цветами,
вверх тормашками.
Непонятно, но взлетает как-то,
сразу и сейчас.
Судя по всему, на звёздной карте
всё теперь за нас.
Всё сошлось, сложилась квадратура,
ясность в головах.
Спрашиваешь, где мы были, Юра?
Трудно в двух словах.
На курорте были, на базаре.
Были на войне.
Праздновали с мокрыми глазами.
Будем на Луне.
Настаёт космическое лето,
и выпускники
в Млечный путь сигают с парапета
солнечной реки.
И взлетает водная ракета,
поменяв маршрут.
И туристы с половины света
весело орут.
(2022)
÷÷÷
Был в Одессе ресторан Сальери,
а напротив Моцарт был отель.
Оба эти здания сгорели.
Всё сгорело. Город весь сгорел.
Как Одесса оперная пела,
как над морем голос тот летел.
Человечки слеплены из пепла.
Ходят в гости, делают детей.
Не пойми с какого интереса
всё хотят поговорить со мной.
Мне приходят письма из Одессы,
а в конвертах пепел рассыпной.
Там сгорают прежде чем родиться,
не успев построить, сносят дом.
Кормят по новейшей из традиций
щукой, фаршированной огнем.
Пишут мне: здесь нет и тени ада,
круглый год акация цветёт.
Моцарт не страшится больше яда
и в Сальери целит огнемёт.
(2020)
Был в Одессе ресторан Сальери,
а напротив Моцарт был отель.
Оба эти здания сгорели.
Всё сгорело. Город весь сгорел.
Как Одесса оперная пела,
как над морем голос тот летел.
Человечки слеплены из пепла.
Ходят в гости, делают детей.
Не пойми с какого интереса
всё хотят поговорить со мной.
Мне приходят письма из Одессы,
а в конвертах пепел рассыпной.
Там сгорают прежде чем родиться,
не успев построить, сносят дом.
Кормят по новейшей из традиций
щукой, фаршированной огнем.
Пишут мне: здесь нет и тени ада,
круглый год акация цветёт.
Моцарт не страшится больше яда
и в Сальери целит огнемёт.
(2020)
÷÷÷
Работали – учились
без отрыва от производства
бегали на танцы
играли в теннис
пытались дотянуться
очень хотели поцеловаться
потом немножечко постреляли
«ура» поорали
и превратились в белых журавлей
И сразу же возникает много вопросов:
чем питаются журавли:
комарами? рыбой? мышами?
куда они всё время улетают?
сколько они живут в дикой природе
и во что потом превращаются?
Ели – пили
прогуливали уроки
воровали отцовские папиросы
звонили друг другу:
чем ты сейчас занят?
да ничем особо не занят
обрастали седой щетиной
животами и злыми детьми
и превратились в белых журавлей
И опять возникают вопросы:
что это за волшебник
делающий всё новых и новых журавлей?
зачем ему столько журавлей
столько белых мазков?
чтобы начисто выбелить небо?
А вот мы мимо него как раз пролетаем:
в разрядах молний его голова
будто высечена в скале
длинный приклеенный нос
его синий колпак упирается в Сириус
Наум Гребнев и Яков Козловский
идут по жёлтой сельской дороге
в изумрудный Иерусалим
просто так говорят о своих делах:
а рупь пятьдесят за строчку
это много сейчас или мало?
а вот еще дачи дают в литфонде
но только по ярославскому направлению
где одни глины и вода стоячая
а надо бы взять у них дачу
по казанскому направлению
где песочек и сосны
где лисички
где наши
где свои
- и резко вдруг просыпаются
ну конечно
летим над Москвой
вон внизу предвоенный
пластмассовый купол горит
и миллион журавлиных личинок
пьёт апероль на открытых верандах
Облака и безветрие
штиль
и метро и безметрие
и бессмертие
(2020)
Работали – учились
без отрыва от производства
бегали на танцы
играли в теннис
пытались дотянуться
очень хотели поцеловаться
потом немножечко постреляли
«ура» поорали
и превратились в белых журавлей
И сразу же возникает много вопросов:
чем питаются журавли:
комарами? рыбой? мышами?
куда они всё время улетают?
сколько они живут в дикой природе
и во что потом превращаются?
Ели – пили
прогуливали уроки
воровали отцовские папиросы
звонили друг другу:
чем ты сейчас занят?
да ничем особо не занят
обрастали седой щетиной
животами и злыми детьми
и превратились в белых журавлей
И опять возникают вопросы:
что это за волшебник
делающий всё новых и новых журавлей?
зачем ему столько журавлей
столько белых мазков?
чтобы начисто выбелить небо?
А вот мы мимо него как раз пролетаем:
в разрядах молний его голова
будто высечена в скале
длинный приклеенный нос
его синий колпак упирается в Сириус
Наум Гребнев и Яков Козловский
идут по жёлтой сельской дороге
в изумрудный Иерусалим
просто так говорят о своих делах:
а рупь пятьдесят за строчку
это много сейчас или мало?
а вот еще дачи дают в литфонде
но только по ярославскому направлению
где одни глины и вода стоячая
а надо бы взять у них дачу
по казанскому направлению
где песочек и сосны
где лисички
где наши
где свои
- и резко вдруг просыпаются
ну конечно
летим над Москвой
вон внизу предвоенный
пластмассовый купол горит
и миллион журавлиных личинок
пьёт апероль на открытых верандах
Облака и безветрие
штиль
и метро и безметрие
и бессмертие
(2020)
÷÷÷
Расскажи-ка мне о бытии
в перекрестье пламени и дыма.
Жили врозь и пили на свои,
а любовь нигде не находима.
Это трель на птичьем языке,
только смысла нет в её отваге.
Отыщи солонку в рюкзаке,
запусти её через овраги.
Птичий дом вознёсся до светил:
грач метёт, синица кашеварит.
Расскажи, как Хайдеггер любил,
как его пилила Ханна Арендт.
Зябкой ночью сядем у костра,
испечём заветную картошку.
Вот, вложи персты свои, сестра,
убедись, что всё не понарошку.
Дни длинней и пища солоней.
Темнота опустится, и снова
ослеплённый счастьем соловей
запоёт про солнышко лесное.
Расскажи-ка мне о бытии
в перекрестье пламени и дыма.
Жили врозь и пили на свои,
а любовь нигде не находима.
Это трель на птичьем языке,
только смысла нет в её отваге.
Отыщи солонку в рюкзаке,
запусти её через овраги.
Птичий дом вознёсся до светил:
грач метёт, синица кашеварит.
Расскажи, как Хайдеггер любил,
как его пилила Ханна Арендт.
Зябкой ночью сядем у костра,
испечём заветную картошку.
Вот, вложи персты свои, сестра,
убедись, что всё не понарошку.
Дни длинней и пища солоней.
Темнота опустится, и снова
ослеплённый счастьем соловей
запоёт про солнышко лесное.
÷÷÷
Иуда начинается с обиды:
того не дали, этим обнесли.
Пока друзья глядят на пирамиды,
Иуда подрезает кошели.
Иуда вызревает постепенно
и сам не видит, что же с ним не так.
Он косится от зависти на стены,
но мило улыбается внатяг.
С Иудой вместе спорим мы и строим,
читаем с ним молитвы нараспев,
пока он не взорвётся чёрным гноем,
что так похож на благородный гнев.
Иуда начинается с обиды,
её поставив выше, чем родство.
В конце Иуду заедают гниды,
принявшие его за своего.
Иуда начинается с обиды:
того не дали, этим обнесли.
Пока друзья глядят на пирамиды,
Иуда подрезает кошели.
Иуда вызревает постепенно
и сам не видит, что же с ним не так.
Он косится от зависти на стены,
но мило улыбается внатяг.
С Иудой вместе спорим мы и строим,
читаем с ним молитвы нараспев,
пока он не взорвётся чёрным гноем,
что так похож на благородный гнев.
Иуда начинается с обиды,
её поставив выше, чем родство.
В конце Иуду заедают гниды,
принявшие его за своего.
÷÷÷
Я ученик в этой школе лесной.
Не второгодник уже, второвечник.
Я под рябиной, а ты под сосной,
где пионеры прибили скворечник.
Горочка хвои да горстка трухи -
всё, что оставлено было отцами.
Высится класс для слепых и глухих,
рядышком класс для душевно-отсталых.
Наше учение стало простым:
не вызывают, не ставят отметки.
Школьное кладбище, школьный пустырь,
гулкие баки - газеты, объедки.
Нам объясняли всемирный закон
долго, отчётливо, для бестолковых,
а первоклашки хоронят жуков,
очень похожих на наших знакомых.
Выйди из класса и в класс перейди!
Ты пролетишь сквозь горящие кольца,
еле почувствовав, как на груди
плавится, жжётся значок комсомольца.
Я ученик в этой школе лесной.
Не второгодник уже, второвечник.
Я под рябиной, а ты под сосной,
где пионеры прибили скворечник.
Горочка хвои да горстка трухи -
всё, что оставлено было отцами.
Высится класс для слепых и глухих,
рядышком класс для душевно-отсталых.
Наше учение стало простым:
не вызывают, не ставят отметки.
Школьное кладбище, школьный пустырь,
гулкие баки - газеты, объедки.
Нам объясняли всемирный закон
долго, отчётливо, для бестолковых,
а первоклашки хоронят жуков,
очень похожих на наших знакомых.
Выйди из класса и в класс перейди!
Ты пролетишь сквозь горящие кольца,
еле почувствовав, как на груди
плавится, жжётся значок комсомольца.
÷÷÷
Николай убивает поэта
не Дантеса холёной рукой -
дуновением ветра и веткой
невесомой, совсем никакой.
Не каким-то нелепым лепажем
на окраине снежной порой,
а простым среднерусским пейзажем,
комарьём и другой мошкарой.
Убивает балетной премьерой,
забивает ногами сильфид.
И салонной гнилой атмосферой,
что ни день, удушить норовит.
Убивает Фонтанкой и Мойкой,
про Неву уже не говорю.
Оглушает прощальной попойкой,
чтоб под нож повести к алтарю.
Я достану письмо из бювара,
прочитаю его до конца.
Николай, говоришь, убивает?
Это мы убиваем певца.
Закорючки, чернильные знаки,
наши "если" да наши "кабы",
Расстегаи, блины, кулебяки
и опять верстовые столбы.
Чудотворный Никола Угодник,
потемневший, не видный почти,
досаждает тебе второгодник,
чтоб не сгинуть в опасном пути.
Проклиная дорожную тряску,
телефончик держа на весу,
я придумал ревизскую сказку
и себе зарубил на носу.
Разливается ночь, как водица,
остановка в бору коротка,
и проносится тенью убийца,
будто филин в плаще грибника.
Николай убивает поэта
не Дантеса холёной рукой -
дуновением ветра и веткой
невесомой, совсем никакой.
Не каким-то нелепым лепажем
на окраине снежной порой,
а простым среднерусским пейзажем,
комарьём и другой мошкарой.
Убивает балетной премьерой,
забивает ногами сильфид.
И салонной гнилой атмосферой,
что ни день, удушить норовит.
Убивает Фонтанкой и Мойкой,
про Неву уже не говорю.
Оглушает прощальной попойкой,
чтоб под нож повести к алтарю.
Я достану письмо из бювара,
прочитаю его до конца.
Николай, говоришь, убивает?
Это мы убиваем певца.
Закорючки, чернильные знаки,
наши "если" да наши "кабы",
Расстегаи, блины, кулебяки
и опять верстовые столбы.
Чудотворный Никола Угодник,
потемневший, не видный почти,
досаждает тебе второгодник,
чтоб не сгинуть в опасном пути.
Проклиная дорожную тряску,
телефончик держа на весу,
я придумал ревизскую сказку
и себе зарубил на носу.
Разливается ночь, как водица,
остановка в бору коротка,
и проносится тенью убийца,
будто филин в плаще грибника.
÷÷÷
Нет, всё в порядке, всё оставим так:
чуть холодней, чем нужно для комфорта,
и озеро в уколах тонких шпаг,
и мы с тобой не в фокусе на фото.
Гостиницы простые номера,
столовые с простым ассортиментом,
возле которых курят шофера
грузовиков, обтянутых брезентом.
И мы с тобой не в фокусе замрём
и позабудем, кто кого обидел,
когда над нами белым кораблём
восстанет Ферапонтова обитель.
Здесь арматура, там лежат дрова.
Вода из тучи капает в бочонок.
А вы откуда? Вологда? Москва?
Череповец, отчизна Башлачёва?
А я отсюда, и меня не сдвинь.
Всегда найду и хлеб себе, и угол.
Я видел ослепительную синь,
вошёл в неё и всё ещё не умер.
Нет, всё в порядке, всё оставим так:
чуть холодней, чем нужно для комфорта,
и озеро в уколах тонких шпаг,
и мы с тобой не в фокусе на фото.
Гостиницы простые номера,
столовые с простым ассортиментом,
возле которых курят шофера
грузовиков, обтянутых брезентом.
И мы с тобой не в фокусе замрём
и позабудем, кто кого обидел,
когда над нами белым кораблём
восстанет Ферапонтова обитель.
Здесь арматура, там лежат дрова.
Вода из тучи капает в бочонок.
А вы откуда? Вологда? Москва?
Череповец, отчизна Башлачёва?
А я отсюда, и меня не сдвинь.
Всегда найду и хлеб себе, и угол.
Я видел ослепительную синь,
вошёл в неё и всё ещё не умер.