1 марта 1947 года впервые был издан роман Альбера Камю "Чума". Чума, как и война, всегда застает неожиданно, не щадит никого - такая параллель проводится автором. Весь текст романа наполнен аллегориями, побуждает читателя расшифровывать их истинный смысл. Чума у Камю — образ многозначный, отражающий не только тоталитарную идеологию. Это и болезнь, и предвзятость судебных процессов, и жестокость общества, и фанатизм церкви, и смерть ребенка - это зло вообще, это абсурд, неотделимый от бытия.
"Зло, существующее в мире, почти всегда результат невежества, и любая добрая воля может причинить столько же ущерба, что и злая, если только это добрая воля недостаточно просвещена".
Будто Камю сейчас наблюдает за нами...
"Зло, существующее в мире, почти всегда результат невежества, и любая добрая воля может причинить столько же ущерба, что и злая, если только это добрая воля недостаточно просвещена".
Будто Камю сейчас наблюдает за нами...
Чехов обладал удивительной способностью подмечать в людях то, что не видят другие
Так, Станиславский вспоминал, как к нему зашёл один его близкий знакомый — «очень жизнерадостный и весёлый».
В это же время у режиссёра находился и Чехов, который пристально смотрел на этого знакомого. Когда гость ушёл, Антон Павлович задал несколько вопросов на его счёт, а затем произнёс: «Послушайте, он же самоубийца».
Станиславскому такое предположение показалось смешным, но через несколько лет он вспомнил о словах Чехова, когда узнал, что этот самый знакомый покончил с собой.
Так, Станиславский вспоминал, как к нему зашёл один его близкий знакомый — «очень жизнерадостный и весёлый».
В это же время у режиссёра находился и Чехов, который пристально смотрел на этого знакомого. Когда гость ушёл, Антон Павлович задал несколько вопросов на его счёт, а затем произнёс: «Послушайте, он же самоубийца».
Станиславскому такое предположение показалось смешным, но через несколько лет он вспомнил о словах Чехова, когда узнал, что этот самый знакомый покончил с собой.
В СОЮЗЕ ПИСАТЕЛЕЙ НЕ СОСТОЯЛ...
Сказал себе я: "Брось писать."
Но руки сами просятся...
(В. Высоцкий)
Одна из первых литературоведческих книг о Владимире Высоцком, написанная Владимиром Новиковым, называется "В союзе писателей не состоял". Право называться поэтом и писателем надо было «заслужить». "Смешно, не правда ли, смешно? А он шутил - не дошутил". Времени у поэта и писателя Высоцкого было мало, чтобы доказать - даже некоторым "друзьям-поэтам", которые "давали добрые советы - чуть свысока, похлопав по плечу"... Высоцкий жил и работал наперегонки со временем. Даже попадая в больницы, он тут же требовал принести ему бумагу и ручку. Одна из первых крупных прозаических вещей "Дельфины и психи", например, была написана в больнице... Интересно, что большинство прозаических произведений Высоцкого практически не носят следа правки текста. Спешил успеть в другом: в песнях.
Сказал себе я: "Брось писать."
Но руки сами просятся...
(В. Высоцкий)
Одна из первых литературоведческих книг о Владимире Высоцком, написанная Владимиром Новиковым, называется "В союзе писателей не состоял". Право называться поэтом и писателем надо было «заслужить». "Смешно, не правда ли, смешно? А он шутил - не дошутил". Времени у поэта и писателя Высоцкого было мало, чтобы доказать - даже некоторым "друзьям-поэтам", которые "давали добрые советы - чуть свысока, похлопав по плечу"... Высоцкий жил и работал наперегонки со временем. Даже попадая в больницы, он тут же требовал принести ему бумагу и ручку. Одна из первых крупных прозаических вещей "Дельфины и психи", например, была написана в больнице... Интересно, что большинство прозаических произведений Высоцкого практически не носят следа правки текста. Спешил успеть в другом: в песнях.
Тургенева в детстве часто секли по любому поводу, а иногда – без
Однажды мать заподозрила Ивана в каком-то несовершённом проступке. Из воспоминаний Тургенева: «Одна приживалка, бог её знает, что она за мной подглядела, донесла на меня матери. Мать тотчас начала меня сечь, – и на все мои мольбы сказать, за что, приговаривала: «Сам должен знать, за что я секу тебя!».
Иван отказался признать вину, и мать заявила, что будет бить сына, пока тот не признается. Этой же ночью Ванечка собрал в узелок самые нужные вещи (те, что посчитал нужным детский рассудок), и, глотая горькие слёзы, решил бежать из дома.
«Я уже встал, потихоньку оделся и в потёмках пробирался коридором в сени. Не знаю сам, куда я хотел бежать, – только чувствовал, что надо убежать и убежать так, чтобы не нашли, и что это единственное моё спасение. Я крался, как вор, тяжело дыша и вздрагивая. Как вдруг в коридоре появилась зажжённая свечка, и я увидел, что ко мне кто-то приближается – это был немец, мой учитель. Он поймал меня за руку, очень удивился и стал допрашивать. «Я хочу бежать», – сказал я и залился слезами. «Как, куда бежать?» – «Куда глаза глядят». – «Зачем?» – «А затем, что меня секут, и я не знаю, за что секут». – «Не знаете?» – «Клянусь богом, не знаю…».
Добрый старик обнял заплаканного ребёнка и дал ему слово, что наказания прекратятся. Утром он долго разговаривал с Варварой Петровной. Ванечку оставили в покое.
Однажды мать заподозрила Ивана в каком-то несовершённом проступке. Из воспоминаний Тургенева: «Одна приживалка, бог её знает, что она за мной подглядела, донесла на меня матери. Мать тотчас начала меня сечь, – и на все мои мольбы сказать, за что, приговаривала: «Сам должен знать, за что я секу тебя!».
Иван отказался признать вину, и мать заявила, что будет бить сына, пока тот не признается. Этой же ночью Ванечка собрал в узелок самые нужные вещи (те, что посчитал нужным детский рассудок), и, глотая горькие слёзы, решил бежать из дома.
«Я уже встал, потихоньку оделся и в потёмках пробирался коридором в сени. Не знаю сам, куда я хотел бежать, – только чувствовал, что надо убежать и убежать так, чтобы не нашли, и что это единственное моё спасение. Я крался, как вор, тяжело дыша и вздрагивая. Как вдруг в коридоре появилась зажжённая свечка, и я увидел, что ко мне кто-то приближается – это был немец, мой учитель. Он поймал меня за руку, очень удивился и стал допрашивать. «Я хочу бежать», – сказал я и залился слезами. «Как, куда бежать?» – «Куда глаза глядят». – «Зачем?» – «А затем, что меня секут, и я не знаю, за что секут». – «Не знаете?» – «Клянусь богом, не знаю…».
Добрый старик обнял заплаканного ребёнка и дал ему слово, что наказания прекратятся. Утром он долго разговаривал с Варварой Петровной. Ванечку оставили в покое.
Татьянин день в Москве.
В этом году выпито все, кроме Москвы - реки, и то благодаря тому, что она замерзла... Пианино и рояли трещали, оркестры не умолкая жарили "Гаудеамус", горла надрывались и хрипели... Тройки и лихачи всю ночь летали от Москвы к "Яру", от "Яра" в "Стрельну"... Было так весело, что один студиоз от избытка чувств выкупался в резервуаре, где плавают стерляди...
А.П. Чехов. 1885 год.
В этом году выпито все, кроме Москвы - реки, и то благодаря тому, что она замерзла... Пианино и рояли трещали, оркестры не умолкая жарили "Гаудеамус", горла надрывались и хрипели... Тройки и лихачи всю ночь летали от Москвы к "Яру", от "Яра" в "Стрельну"... Было так весело, что один студиоз от избытка чувств выкупался в резервуаре, где плавают стерляди...
А.П. Чехов. 1885 год.
Как «Винни Пух» стал тяжёлым наследством Кристофера Робина.
Прототипом Кристофера Робина стал родной сын автора Винни Пуха. Звали его точно также — Кристофер Робин Милн. Рассказы о медвежонке и его друзьях писатель создавал на основе игр мальчика со своими реальными игрушками — медвежонком, осликом без хвоста и маленьким поросёнком. Кенга с Крошкой Ру и Тигра были куплены родителями позже специально для развития сюжета.
В книге про Винни-Пуха царит атмосфера дружбы, заботы и весёлого детства. Читая эти истории, можно подумать, что детство Кристофера было безоблачным. На в действительности всё было далеко не так.
В семье Милнов ждали девочку, но на свет появился мальчик, разочаровав родителей. Мать с отцом даже пытались воспитывать Кристофера как девочку, наряжая длинноволосого сына в платьица.
По мнению психологов, мальчик был прототипом не только Кристофера Робина, но и Пятачка. «Пятачок выражает истинную суть Кристофера — невротичного ребёнка, которого воспитывали, как девочку», — отмечали специалисты.
Спустя годы, Кристофер Робин Милн решил стать писателем, но из-за славы Милна-старшего издательства не хотели брать рассказы Кристофера, при этом сулили крупные гонорары за воспоминания о знаменитом отце.
Нужда заставила Милна-младшего сдаться, и он написал три тома мемуаров. В своих воспоминаниях Кристофер Робин весьма жёстко отозвался об отце, который «построил свою популярность на его детских плечах».
Прототипом Кристофера Робина стал родной сын автора Винни Пуха. Звали его точно также — Кристофер Робин Милн. Рассказы о медвежонке и его друзьях писатель создавал на основе игр мальчика со своими реальными игрушками — медвежонком, осликом без хвоста и маленьким поросёнком. Кенга с Крошкой Ру и Тигра были куплены родителями позже специально для развития сюжета.
В книге про Винни-Пуха царит атмосфера дружбы, заботы и весёлого детства. Читая эти истории, можно подумать, что детство Кристофера было безоблачным. На в действительности всё было далеко не так.
В семье Милнов ждали девочку, но на свет появился мальчик, разочаровав родителей. Мать с отцом даже пытались воспитывать Кристофера как девочку, наряжая длинноволосого сына в платьица.
По мнению психологов, мальчик был прототипом не только Кристофера Робина, но и Пятачка. «Пятачок выражает истинную суть Кристофера — невротичного ребёнка, которого воспитывали, как девочку», — отмечали специалисты.
Спустя годы, Кристофер Робин Милн решил стать писателем, но из-за славы Милна-старшего издательства не хотели брать рассказы Кристофера, при этом сулили крупные гонорары за воспоминания о знаменитом отце.
Нужда заставила Милна-младшего сдаться, и он написал три тома мемуаров. В своих воспоминаниях Кристофер Робин весьма жёстко отозвался об отце, который «построил свою популярность на его детских плечах».
РАССКАЗЫВАЕТ ДОЧЬ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ АРИАДНА ЭФРОН.
«Когда-то меня «гнали этапом» с Крайнего Севера в Мордовию — шла война, было голодно и страшно, долгие, дальние этапы грозили смертью. По дороге завезли меня в какой-то лагерь на несколько дней — менялся конвой. Отправили полы мыть в столовой; стояла зима, на чёрном полу вода замерзала, сил не было. А дело было ночью — мою, мою, тру, тру, вошел какой-то человек, тоже заключённый, — спросил меня, откуда я, куда, есть ли у меня деньги, продукты на такой долгий и страшный путь? Ушёл, потом вернулся, принёс подушечку-думку, мешочек сахару и 300 р. денег — большая сумма для заключённого!
Даёт это всё мне — чужой человек чужому человеку… Я спрашиваю — как его имя? Мол, приехав на место, напишу мужу, он вернёт Вам долг. А человек этот — высокий, худощавый, с живыми весёлыми глазами — отвечает:
«Моё имя Вы всё равно забудете за долгую дорогу. Но если и не забудете и мужу напишете, и он мне «вернёт долг», то денежный перевод меня не застанет, сегодня мы здесь, а завтра там — бесполезно всё это».
«Но как же, — говорю я, — но кому же вернуть — я не могу так просто взять?»
«Когда у Вас будет возможность, — отвечает он, — «верните» тому, кто будет так же нуждаться, как Вы сейчас. А тот в свою очередь «вернёт» совсем другому, а тот — третьему… На том и стоим, милая девушка, так и живём!»
Он поцеловал мне руку и ушёл — навсегда.
Не знаю до сих пор, кто он, как его зовут, но долг этот отдавала десятки и сотни раз и буду отдавать, сколько жива буду. «Думка» его цела у меня и по сей день, а тот сахар и те деньги спасали мне жизнь в течение почти трёхмесячного «этапа».
Ариадна Эфрон в письме В.Ф. Булгакову 21 октября 1960 г.
«Когда-то меня «гнали этапом» с Крайнего Севера в Мордовию — шла война, было голодно и страшно, долгие, дальние этапы грозили смертью. По дороге завезли меня в какой-то лагерь на несколько дней — менялся конвой. Отправили полы мыть в столовой; стояла зима, на чёрном полу вода замерзала, сил не было. А дело было ночью — мою, мою, тру, тру, вошел какой-то человек, тоже заключённый, — спросил меня, откуда я, куда, есть ли у меня деньги, продукты на такой долгий и страшный путь? Ушёл, потом вернулся, принёс подушечку-думку, мешочек сахару и 300 р. денег — большая сумма для заключённого!
Даёт это всё мне — чужой человек чужому человеку… Я спрашиваю — как его имя? Мол, приехав на место, напишу мужу, он вернёт Вам долг. А человек этот — высокий, худощавый, с живыми весёлыми глазами — отвечает:
«Моё имя Вы всё равно забудете за долгую дорогу. Но если и не забудете и мужу напишете, и он мне «вернёт долг», то денежный перевод меня не застанет, сегодня мы здесь, а завтра там — бесполезно всё это».
«Но как же, — говорю я, — но кому же вернуть — я не могу так просто взять?»
«Когда у Вас будет возможность, — отвечает он, — «верните» тому, кто будет так же нуждаться, как Вы сейчас. А тот в свою очередь «вернёт» совсем другому, а тот — третьему… На том и стоим, милая девушка, так и живём!»
Он поцеловал мне руку и ушёл — навсегда.
Не знаю до сих пор, кто он, как его зовут, но долг этот отдавала десятки и сотни раз и буду отдавать, сколько жива буду. «Думка» его цела у меня и по сей день, а тот сахар и те деньги спасали мне жизнь в течение почти трёхмесячного «этапа».
Ариадна Эфрон в письме В.Ф. Булгакову 21 октября 1960 г.
Однажды Александр Дюма обедал у известного врача Гисталя, который попросил писателя написать что-нибудь в его книгу отзывов.
Дюма написал:
"С того времени, как доктор Гисталь лечит целые семьи, нужно закрыть больницу".
Врач воскликнул: "Вы мне льстите!"
Тогда Дюма дописал: – "И построить два кладбища..."
Дюма написал:
"С того времени, как доктор Гисталь лечит целые семьи, нужно закрыть больницу".
Врач воскликнул: "Вы мне льстите!"
Тогда Дюма дописал: – "И построить два кладбища..."
Иван Тургенев: «Однажды мы виделись с Толстым летом в деревне и гуляли вечером по выгону, недалеко от усадьбы. Смотрим, стоит на выгоне старая лошадь самого жалкого и измученного вида... Подошли мы к этому несчастному мерину, и вот Толстой стал его гладить и между прочим приговаривать, что тот, по его мнению, должен был чувствовать и думать. Я положительно заслушался. Он не только вошёл сам, но и меня ввёл в положение этого несчастного существа. Я не выдержал и сказал: «Послушайте, Лев Николаевич, право, вы когда-нибудь были лошадью…»
Валентин Булгаков (секретарь писателя): «Если шёл дождь, Лев Николаевич надевал непромокаемое пальто, но всё-таки ехал. То же – во время лёгкого недомогания. Он мог ехать тихо, мог поехать недалеко, но совсем отказаться от поездки ему было трудно. Лев Николаевич говорил, что, если считать с 17 лет – когда он всерьёз увлёкся верховой ездой, в общей сложности он провёл в седле не меньше семи лет…»
Татьяна Сухотина-Толстая (дочь писателя): «У отца в то время были большие табуны лошадей. Он задался целью вывести смешанную породу из маленьких степных лошадей с рослой европейской породой, надеясь соединить силу, выносливость и горячность первых с красотой, резвостью и ростом вторых. Был приглашен целый штат табунщиков, объездчиков и конюхов…»
Илья Толстой (сын писателя): «Я помню, как он сажал меня в седло впереди себя и мы ездили с ним купаться на Воронку. Иногда папа брал нас с собой кататься, и тогда мы ездили далеко. Не могу забыть, как один раз он меня измучил. Узнав, что он едет кататься, я упросил его взять меня с собой. Под ним была крупная английская кобыла, и мне подседлали одним потником, без стремян, самарского гнедого. Он был очень приятен в езде, но спина у него была худая и вострая… Как только место ровное, папа пускает лошадь крупной рысью, а я трясусь за ним. Едем всё дальше, дальше, заехали вёрст за пять от дома. Я устал, мочи нет, а он всё дальше, дальше. Оглянется на меня, спросит: "Ты не устал?" Я, конечно, говорю, что нет, и опять дальше. Объехали всю засеку, заехали за Грумонт, по каким-то тропинкам, оврагам — и когда я наконец приехал домой, я еле слез с лошади и после того дня три ходил совершенно разбитый, и все наши смеялись надо мной и называли меня "John Gilpin". Это был герой одного смешного английского рассказа. Его понесла лошадь, и он никак не мог её остановить и скакал что-то ужасно долго, и были с ним разные приключения, когда его сняли с лошади, он ходил раскорякой…»
Из письма Льва Николаевича жене: «Чудное утро: с одной стороны лошади рассыпаются по лугу, с другой — стадо идёт мимо посадки, с третьей бабы с песнями идут на работу. Вода чистая, лошадь милая, добрая, работа приятная, ну редко я испытывал такое удовольствие…»
Валентин Булгаков (секретарь писателя): «Если шёл дождь, Лев Николаевич надевал непромокаемое пальто, но всё-таки ехал. То же – во время лёгкого недомогания. Он мог ехать тихо, мог поехать недалеко, но совсем отказаться от поездки ему было трудно. Лев Николаевич говорил, что, если считать с 17 лет – когда он всерьёз увлёкся верховой ездой, в общей сложности он провёл в седле не меньше семи лет…»
Татьяна Сухотина-Толстая (дочь писателя): «У отца в то время были большие табуны лошадей. Он задался целью вывести смешанную породу из маленьких степных лошадей с рослой европейской породой, надеясь соединить силу, выносливость и горячность первых с красотой, резвостью и ростом вторых. Был приглашен целый штат табунщиков, объездчиков и конюхов…»
Илья Толстой (сын писателя): «Я помню, как он сажал меня в седло впереди себя и мы ездили с ним купаться на Воронку. Иногда папа брал нас с собой кататься, и тогда мы ездили далеко. Не могу забыть, как один раз он меня измучил. Узнав, что он едет кататься, я упросил его взять меня с собой. Под ним была крупная английская кобыла, и мне подседлали одним потником, без стремян, самарского гнедого. Он был очень приятен в езде, но спина у него была худая и вострая… Как только место ровное, папа пускает лошадь крупной рысью, а я трясусь за ним. Едем всё дальше, дальше, заехали вёрст за пять от дома. Я устал, мочи нет, а он всё дальше, дальше. Оглянется на меня, спросит: "Ты не устал?" Я, конечно, говорю, что нет, и опять дальше. Объехали всю засеку, заехали за Грумонт, по каким-то тропинкам, оврагам — и когда я наконец приехал домой, я еле слез с лошади и после того дня три ходил совершенно разбитый, и все наши смеялись надо мной и называли меня "John Gilpin". Это был герой одного смешного английского рассказа. Его понесла лошадь, и он никак не мог её остановить и скакал что-то ужасно долго, и были с ним разные приключения, когда его сняли с лошади, он ходил раскорякой…»
Из письма Льва Николаевича жене: «Чудное утро: с одной стороны лошади рассыпаются по лугу, с другой — стадо идёт мимо посадки, с третьей бабы с песнями идут на работу. Вода чистая, лошадь милая, добрая, работа приятная, ну редко я испытывал такое удовольствие…»
А. П. Чехов, "Брачное объявление" (1880)
Хочу жениться по причинам, известным одному только мне да моим кредиторам. А вот какова должна быть и моя невеста:
...Не бледна, не красна, не худа, не полна, не высока, не низка, симпатична, не одержима бесами, не стрижена, не болтлива и домоседка. Она должна:
Любить журналы, в которых я сотрудничаю, и в жизни своей направления оных придерживаться.
Уметь: петь, плясать, читать, писать, варить, жарить, поджаривать, нежничать, печь (но не распекать), занимать мужу деньги, со вкусом одеваться на собственные средства (NB) и жить в абсолютном послушании.
Не уметь: зудеть, шипеть, пищать, кричать, кусаться, скалить зубы, бить посуду и делать глазки друзьям дома.
Помнить, что рога не служат украшением человека и что чем короче они, тем лучше и безопаснее для того, которому с удовольствием будет заплачено за рога.
Не называться Матреной, Акулиной, Авдотьей и другими сим подобными вульгарными именами, а называться как-нибудь поблагороднее (например, Олей, Леночкой, Маруськой, Катей, Липой и т. п.).
Иметь свою маменьку, сиречь мою глубокоуважаемую тещу, от себя за тридевять земель (а то, в противном случае, за себя не ручаюсь) и
Иметь minimum 200 000 рублей серебром.
Впрочем, последний пункт можно изменить, если это будет угодно моим кредиторам.
Хочу жениться по причинам, известным одному только мне да моим кредиторам. А вот какова должна быть и моя невеста:
...Не бледна, не красна, не худа, не полна, не высока, не низка, симпатична, не одержима бесами, не стрижена, не болтлива и домоседка. Она должна:
Любить журналы, в которых я сотрудничаю, и в жизни своей направления оных придерживаться.
Уметь: петь, плясать, читать, писать, варить, жарить, поджаривать, нежничать, печь (но не распекать), занимать мужу деньги, со вкусом одеваться на собственные средства (NB) и жить в абсолютном послушании.
Не уметь: зудеть, шипеть, пищать, кричать, кусаться, скалить зубы, бить посуду и делать глазки друзьям дома.
Помнить, что рога не служат украшением человека и что чем короче они, тем лучше и безопаснее для того, которому с удовольствием будет заплачено за рога.
Не называться Матреной, Акулиной, Авдотьей и другими сим подобными вульгарными именами, а называться как-нибудь поблагороднее (например, Олей, Леночкой, Маруськой, Катей, Липой и т. п.).
Иметь свою маменьку, сиречь мою глубокоуважаемую тещу, от себя за тридевять земель (а то, в противном случае, за себя не ручаюсь) и
Иметь minimum 200 000 рублей серебром.
Впрочем, последний пункт можно изменить, если это будет угодно моим кредиторам.
Льва Толстого не пустили на премьеру его собственной пьесы
Граф Лев Николаевич Толстой в молодости любил модно одеваться. Он заказывал себе одежду в лучших салонах. Однако в более зрелом возрасте Лев Толстой стал ближе к простому народу, к крестьянам. Ему стало стыдно разговаривать с крестьянами, будучи разодетым по последней моде.
Как-то в Туле решили поставить пьесу Толстого «Плоды просвещения».Льва Николаевича, как автора пьесы, пригласили на премьеру спектакля, выделив ему почётное место.
Писатель оделся на спектакль привычно — в простые штаны и косоворотку. Когда он пришёл в театр, привратник велел ему убираться восвояси. Толстой вышел из театра и сел на лавочке рядом со входом.
Вскоре к театру подъехал местный чиновник. Он сразу узнал Толстого, сидящего на лавочке и спросил, что он тут делает.
Писатель ответил: «Сижу». И спокойно объяснил: «Собирался посмотреть свою пьесу, но не пускают» Организаторы были смущены случившимся. Толстого тут же сопроводили в лучшую ложу.
Граф Лев Николаевич Толстой в молодости любил модно одеваться. Он заказывал себе одежду в лучших салонах. Однако в более зрелом возрасте Лев Толстой стал ближе к простому народу, к крестьянам. Ему стало стыдно разговаривать с крестьянами, будучи разодетым по последней моде.
Как-то в Туле решили поставить пьесу Толстого «Плоды просвещения».Льва Николаевича, как автора пьесы, пригласили на премьеру спектакля, выделив ему почётное место.
Писатель оделся на спектакль привычно — в простые штаны и косоворотку. Когда он пришёл в театр, привратник велел ему убираться восвояси. Толстой вышел из театра и сел на лавочке рядом со входом.
Вскоре к театру подъехал местный чиновник. Он сразу узнал Толстого, сидящего на лавочке и спросил, что он тут делает.
Писатель ответил: «Сижу». И спокойно объяснил: «Собирался посмотреть свою пьесу, но не пускают» Организаторы были смущены случившимся. Толстого тут же сопроводили в лучшую ложу.
Как Тургенев боролся с депрессией
Утром на Ивана Сергеевича напала какая-то странная тоска.
— Вот такая же точно тоска, — сказал он, — напала на меня однажды в Париже — не знал я, что мне делать, куда мне деваться. Сижу я у себя дома да гляжу на сторы, а сторы были раскрашены, разные были на них фигуры, узорные, очень пестрые. Вдруг пришла мне в голову мысль. Снял я стору, оторвал раскрашенную материю и сделал себе из нее длинный — аршина в полтора — колпак. Горничные помогли мне, — подложили каркас, подкладку, и, когда колпак был готов, я надел его себе на голову, стал носом в угол и стою… Веришь ли, тоска стала проходить, мало-помалу водворился какой-то покой, наконец, мне стало весело.
— А сколько тогда было лет тебе?
— Да этак около 29-ти. Но я это и теперь иногда делаю. Колпак этот я берегу — он у меня цел. Мне даже очень жаль, что я его сюда с собой не взял.
— А если бы кто-нибудь тебя увидел в этом дурацком положении?
— И видели, но я на это не обращал внимания, скажу даже — мне было это приятно.
Утром на Ивана Сергеевича напала какая-то странная тоска.
— Вот такая же точно тоска, — сказал он, — напала на меня однажды в Париже — не знал я, что мне делать, куда мне деваться. Сижу я у себя дома да гляжу на сторы, а сторы были раскрашены, разные были на них фигуры, узорные, очень пестрые. Вдруг пришла мне в голову мысль. Снял я стору, оторвал раскрашенную материю и сделал себе из нее длинный — аршина в полтора — колпак. Горничные помогли мне, — подложили каркас, подкладку, и, когда колпак был готов, я надел его себе на голову, стал носом в угол и стою… Веришь ли, тоска стала проходить, мало-помалу водворился какой-то покой, наконец, мне стало весело.
— А сколько тогда было лет тебе?
— Да этак около 29-ти. Но я это и теперь иногда делаю. Колпак этот я берегу — он у меня цел. Мне даже очень жаль, что я его сюда с собой не взял.
— А если бы кто-нибудь тебя увидел в этом дурацком положении?
— И видели, но я на это не обращал внимания, скажу даже — мне было это приятно.
В течение многих лет Агния Барто вела радиопередачу «Найти человека» – аналог российской «Жди меня»
Поэтесса соединяла семьи, разлученные войной. Барто искала людей лишь по обрывкам воспоминаний.
Особенно она переживала за детей, потерявших родителей. Она пользовалась деталями из их рассказов, хотя во время войны ее герои были совсем маленькими, и запомнили немного. Например, кто-то прятался в горящем городе, в землянке: «там висела клетка с птицей, кто-то укрыл и ее... Птица пела, хотя кругом все пылало...»
Еще одна женщина, которая потерялась в войну ребенком, помнила, что жила в Ленинграде и что название улицы начиналось на «о», а рядом с домом были баня и магазин. Команда Барто безуспешно искала такую улицу. Разыскали старого банщика, который знал все ленинградские бани. В итоге методом исключения выяснили, что была баня на улице Сердобольская – «о» в названии девочке и запомнились...
А одна женщина помнила лишь, что в день, когда потерялась, на ней были голубые парусиновые туфельки, коричневое платьице и пуховый платок.... И ее тоже нашли.
Вот благодаря таким отрывочным воспоминаниям Барто удалось воссоединить более 900 семей.
Поэтесса соединяла семьи, разлученные войной. Барто искала людей лишь по обрывкам воспоминаний.
Особенно она переживала за детей, потерявших родителей. Она пользовалась деталями из их рассказов, хотя во время войны ее герои были совсем маленькими, и запомнили немного. Например, кто-то прятался в горящем городе, в землянке: «там висела клетка с птицей, кто-то укрыл и ее... Птица пела, хотя кругом все пылало...»
Еще одна женщина, которая потерялась в войну ребенком, помнила, что жила в Ленинграде и что название улицы начиналось на «о», а рядом с домом были баня и магазин. Команда Барто безуспешно искала такую улицу. Разыскали старого банщика, который знал все ленинградские бани. В итоге методом исключения выяснили, что была баня на улице Сердобольская – «о» в названии девочке и запомнились...
А одна женщина помнила лишь, что в день, когда потерялась, на ней были голубые парусиновые туфельки, коричневое платьице и пуховый платок.... И ее тоже нашли.
Вот благодаря таким отрывочным воспоминаниям Барто удалось воссоединить более 900 семей.
Юный Константин Райкин, будучи человеком и темпераментным, и литературно одаренным, вел донжуанский дневник. Записывал, так сказать, свои впечатления от начинающейся мужской жизни.
По всем законам драматургии, однажды Костя свой дневничок забыл, в раскрытом виде, на папином рабочем столе — и, вернувшись из института, обнаружил родителей, с интересом изучающих эту беллетристику.
— Да-а, — протянул папа. — Интересно… Я в твои годы был скромнее, –—сказал он, чуть погодя.
— Ну, ты потом наверстал, — заметила мама, несколько испортив педагогический процесс. Но педагогический процесс только начинался: Райкин-старший вдруг сменил тему.
— Знаешь, Котя, — сообщил он, — у нас в подъезде парикмахер повесился…
Котя не сразу уследил за поворотом сюжета:
— Парикмахер?
— Да, — печально подтвердил Аркадий Исаакович. — Повесился парикмахер. Оставил предсмертную записку. Знаешь, что написал?
Райкин-старший взял великую педагогическую паузу и, дав ребенку время сконцентрировать внимание, закончил:
— «Всех не перебреешь!»
Виктор Шендерович, "Изюм из булки"
По всем законам драматургии, однажды Костя свой дневничок забыл, в раскрытом виде, на папином рабочем столе — и, вернувшись из института, обнаружил родителей, с интересом изучающих эту беллетристику.
— Да-а, — протянул папа. — Интересно… Я в твои годы был скромнее, –—сказал он, чуть погодя.
— Ну, ты потом наверстал, — заметила мама, несколько испортив педагогический процесс. Но педагогический процесс только начинался: Райкин-старший вдруг сменил тему.
— Знаешь, Котя, — сообщил он, — у нас в подъезде парикмахер повесился…
Котя не сразу уследил за поворотом сюжета:
— Парикмахер?
— Да, — печально подтвердил Аркадий Исаакович. — Повесился парикмахер. Оставил предсмертную записку. Знаешь, что написал?
Райкин-старший взял великую педагогическую паузу и, дав ребенку время сконцентрировать внимание, закончил:
— «Всех не перебреешь!»
Виктор Шендерович, "Изюм из булки"
«Я занимался стихами очень давно, с детства. Гитара появилась так: вдруг я однажды услышал магнитофон, тогда они совсем плохие были, магнитофоны, — сейчас-то мы просто в отличном положении, сейчас появилась аппаратура и отечественная, и оттуда — хорошего качества! А тогда я вдруг услышал приятный голос, удивительные по тем временам мелодии и стихи, которые я уже знал, — это был Булат (Окуджава. — Esquire). И вдруг я понял, что впечатление от стихов можно усилить музыкальным инструментом и мелодией. Я попробовал это сделать сразу, тут же брал гитару, когда у меня появлялась строка. И если это не ложилось на этот ритм, я тут же менял ритм и увидел, что даже работать это помогает, то есть сочинять легче с гитарой…
…Как хочу, так и пою. Другие люди могут спеть лучше, но не так. И вообще я не люблю, когда мои песни поют другие певцы и исполнители…
Это не песни, это стихи под гитару.
Больше всего я работаю со стихом. И чаще ощущаю эту самую штуку, которая называется вдохновением, которая сядет тебе на плечо, пошепчет ночью, где-то к шести утра, когда изгрыз ногти и кажется, что ничего не выйдет, и вот оно пришло».
Владимир Высоцкий
…Как хочу, так и пою. Другие люди могут спеть лучше, но не так. И вообще я не люблю, когда мои песни поют другие певцы и исполнители…
Это не песни, это стихи под гитару.
Больше всего я работаю со стихом. И чаще ощущаю эту самую штуку, которая называется вдохновением, которая сядет тебе на плечо, пошепчет ночью, где-то к шести утра, когда изгрыз ногти и кажется, что ничего не выйдет, и вот оно пришло».
Владимир Высоцкий
Из воспоминаний Фаины Раневской:
В шестьдесят лет мне уже не казалось, что жизнь кончена, и, когда седой как лунь театровед сказал: «Дай Бог каждой женщине вашего возраста выглядеть так, как вы», спросила игриво:
— А сколько вы мне можете дать?
— Ну, не знаю, лет семьдесят, не больше.
От удивления я застыла с выпученными глазами и с тех пор никогда не кокетничаю возрастом.
В шестьдесят лет мне уже не казалось, что жизнь кончена, и, когда седой как лунь театровед сказал: «Дай Бог каждой женщине вашего возраста выглядеть так, как вы», спросила игриво:
— А сколько вы мне можете дать?
— Ну, не знаю, лет семьдесят, не больше.
От удивления я застыла с выпученными глазами и с тех пор никогда не кокетничаю возрастом.
ЧЕХОВ КАК АНТИДЕПРЕССАНТ
Занимает меня у Чехова один культурологический парадокс, который когда-то сформулировала замечательный критик филолог Елена Иваницкая. Парадокс этот в следующем. Мы уже привыкли к тому, что Чехова называют, с легкой руки его современников, главным образом «певцом сумерек». Как повторяли почти все пишущие о Чехове советские литературоведы, Чехов — это мир тяжелых, скучных людей, что проза его адекватно описывается собственным его железным, припечатывающим определением «скучная история», что драмы Чехова невозможно уже смотреть, потому что их бесконечно много, и, в общем, даже и читать-то его бывает скучно.
Парадокс же заключается в том, что в минуту депрессии, в минуту сильной душевной тоски мы потянемся к Чехову, и он нас утешит. И в какой-то момент мы испытаем горячую, кровную благодарность ему, потому что каким-то непостижимым путем он нас из этого состояния вытащил — со своими героями, скучными перечнями отвратительных вещей, четко подобранными, всегда уничтожающими деталями, безвыходностью, с надеждой, обещанной в конце, с замечательной фразой из «Дамы с собачкой»:
И обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается.
Как ни странно, это нам поможет, мы встанем и пойдем жить дальше. Самое простое объяснение заключалось бы в том, что Чехов демонстрирует нам отсутствие других сценариев в жизни. Чехов спокойно говорит нам, что других сценариев не существует, что у всех то же самое. И более того, может быть хуже. Но к счастью, число людей, способных утешаться зрелищем чужого несчастья, пренебрежимо мало. Видимо, парадокс Чехова заключается в другом.
Парадокс этот заключается в том, что рядом с трагическими и смешными положениями, в которые у него поставлены люди, рядом с его постоянной смешанной интонацией жалости и раздражения, когда всех так жалко, что убил бы, рядом с этим поставлен очень мощный источник света, которого мы не видим, но только благодаря этому источнику Чехова возможно читать и утешаться. Мы сознаем, что рядом с этими людьми ходит человек, совершенный во всех отношениях, и его глазами мы видим мир таким.
Чехов, вероятно, самая гармоничная фигура в русской литературе. И не случайно Толстой, который не был замечен в особой любви к коллегам, сравнивал его то с Пушкиным, то с Шопеном и всегда относился к нему с неизменной нежностью. Он мог себе позволить, когда Чехов в 1901 году навещал его в Гаспре и наклонился поцеловать, сказать ему: «А все-таки пьес ваших я терпеть не могу. Шекспир скверно писал, а вы еще хуже!» И Чехов мог на это не обидеться, потому что это была любовь равных, теология равных.
И я думаю, что в этом смысле рядом с Чеховым поставить некого, все остальные перед ним дети. Роскошно и разносторонне одаренный, феноменально трудоспособный, великолепно воспитавший себя, скрытный, никогда ни на что не жалующийся, идеально здоровый до тридцати пяти лет, что большая редкость для русского литератора, сильный, выносливый, памятливый, с изумительным чутьем на ритм прозы, на деталь. При этом красота, при этом успех у всех, начиная с женщин и кончая любой средой, в которую он попада л, все тут же ему всё торопились рассказать о себе. Вот это идеальная чеховская светоносность, фактически его почти идеальность человеческая, она-то и дает нам надежду.
Именно благодаря ей, именно на контрасте с ней видим мы тот ужасный мир, который Чехов нам демонстрирует. Больше того, на правах этого идеального, этого нового человека он со всей прямотой дает нам полное и страшное подтверждение того, о чем мы давно догадались. Но он единственный, кто проговаривает это вслух. Эта прелестная чеховская манера проговаривать все вслух, собственно, и создает комический эффект.
Чеховский юмор — это не юмор слов, это не юмор повествовательных приемов, словечек, подмеченных трагических ситуаций и т.д. Это юмор онтологический, юмор бытийственный (Чехов не зря называется родоначальником абсурда), когда всё смешно просто потому, что смешно. И это мы чувствуем очень отчетливо.
Занимает меня у Чехова один культурологический парадокс, который когда-то сформулировала замечательный критик филолог Елена Иваницкая. Парадокс этот в следующем. Мы уже привыкли к тому, что Чехова называют, с легкой руки его современников, главным образом «певцом сумерек». Как повторяли почти все пишущие о Чехове советские литературоведы, Чехов — это мир тяжелых, скучных людей, что проза его адекватно описывается собственным его железным, припечатывающим определением «скучная история», что драмы Чехова невозможно уже смотреть, потому что их бесконечно много, и, в общем, даже и читать-то его бывает скучно.
Парадокс же заключается в том, что в минуту депрессии, в минуту сильной душевной тоски мы потянемся к Чехову, и он нас утешит. И в какой-то момент мы испытаем горячую, кровную благодарность ему, потому что каким-то непостижимым путем он нас из этого состояния вытащил — со своими героями, скучными перечнями отвратительных вещей, четко подобранными, всегда уничтожающими деталями, безвыходностью, с надеждой, обещанной в конце, с замечательной фразой из «Дамы с собачкой»:
И обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается.
Как ни странно, это нам поможет, мы встанем и пойдем жить дальше. Самое простое объяснение заключалось бы в том, что Чехов демонстрирует нам отсутствие других сценариев в жизни. Чехов спокойно говорит нам, что других сценариев не существует, что у всех то же самое. И более того, может быть хуже. Но к счастью, число людей, способных утешаться зрелищем чужого несчастья, пренебрежимо мало. Видимо, парадокс Чехова заключается в другом.
Парадокс этот заключается в том, что рядом с трагическими и смешными положениями, в которые у него поставлены люди, рядом с его постоянной смешанной интонацией жалости и раздражения, когда всех так жалко, что убил бы, рядом с этим поставлен очень мощный источник света, которого мы не видим, но только благодаря этому источнику Чехова возможно читать и утешаться. Мы сознаем, что рядом с этими людьми ходит человек, совершенный во всех отношениях, и его глазами мы видим мир таким.
Чехов, вероятно, самая гармоничная фигура в русской литературе. И не случайно Толстой, который не был замечен в особой любви к коллегам, сравнивал его то с Пушкиным, то с Шопеном и всегда относился к нему с неизменной нежностью. Он мог себе позволить, когда Чехов в 1901 году навещал его в Гаспре и наклонился поцеловать, сказать ему: «А все-таки пьес ваших я терпеть не могу. Шекспир скверно писал, а вы еще хуже!» И Чехов мог на это не обидеться, потому что это была любовь равных, теология равных.
И я думаю, что в этом смысле рядом с Чеховым поставить некого, все остальные перед ним дети. Роскошно и разносторонне одаренный, феноменально трудоспособный, великолепно воспитавший себя, скрытный, никогда ни на что не жалующийся, идеально здоровый до тридцати пяти лет, что большая редкость для русского литератора, сильный, выносливый, памятливый, с изумительным чутьем на ритм прозы, на деталь. При этом красота, при этом успех у всех, начиная с женщин и кончая любой средой, в которую он попада л, все тут же ему всё торопились рассказать о себе. Вот это идеальная чеховская светоносность, фактически его почти идеальность человеческая, она-то и дает нам надежду.
Именно благодаря ей, именно на контрасте с ней видим мы тот ужасный мир, который Чехов нам демонстрирует. Больше того, на правах этого идеального, этого нового человека он со всей прямотой дает нам полное и страшное подтверждение того, о чем мы давно догадались. Но он единственный, кто проговаривает это вслух. Эта прелестная чеховская манера проговаривать все вслух, собственно, и создает комический эффект.
Чеховский юмор — это не юмор слов, это не юмор повествовательных приемов, словечек, подмеченных трагических ситуаций и т.д. Это юмор онтологический, юмор бытийственный (Чехов не зря называется родоначальником абсурда), когда всё смешно просто потому, что смешно. И это мы чувствуем очень отчетливо.