Солоно. Стихи. Ольга Старушко
2.27K subscribers
3.96K photos
282 videos
45 files
1.73K links
Автор из Севастополя, это многое объясняет. Книги тут:
2015
https://ridero.ru/books/korabelnaya_storona/
2021
https://www.piter.com/collection/all/product/roditelskaya-tetrad-piter-poket-stihi
2022
https://ridero.ru/books/glasnye/
Download Telegram
Под ёлочку: написанное в этом году, по большей части выложенное сюда, но, как оказалось, не всё

#иглы_и_шипы

На тёмный тис, на куст понтийской иглицы
и можжевельник на семи ветрах
из туч, рождённых морем, снег посыплется.
И те, кто причинял нам боль вчера,
эндемики или пришельцы с Юга
укутаны: и юкка, и ююба,
которую зовут Христовы тернии.
Твои, Таврида, колкие растения -
акации и их сестра гледичия,
щетинистые сосны, барбарис,
уже обезоружены.
Борись
за неприкосновенность!
Но в отличие
от ежевики, буйволовой ягоды,
опунции и артишока, падуба
не рань в ответ,
а стань неуязвим,
лишь холодностью отвечая им.
Челюсти рыбы, дуги,
смежны с рядами жабр.
Рыбе не надо думать,
как ей и чем дышать.
Рыба живёт где глубже.
В этот её эон
весь кислород, что нужен,
в Тетисе растворён.

Рыбу достало слушать
шум глубины в ушах.
Рыба ползёт на сушу.
Делает первый шаг.
Рыбий рефлекс - зевота.
Так нам сигналит мозг:
предок земных животных
взять и вдохнуть не мог.

Навыку вдоха - сотни,
сотни мильонов лет.
Рыбе он был как зонтик
или велосипед:
жаждали жабры влаги.

Ты, разевая рот,
не понимаешь блага
вычленить кислород
из атмосферной смеси,
произнося слова.
Действуешь на рефлексе.
Знай, что в тебе жива
рыба.
Гордись удачей,
толщей воздушной сжат,
где говорить и значит -
существовать, дыша.

#рыба
Вымирающий подъезд
заселяют молодые.

Снег туманом с моря съест.
Над ушедшими - над ними,
кто построил старый дом,
папин дом-пятиэтажку -
небо низкое бельмом.

Молодым без лифта тяжко.
Тут ломают, там штробят.
Связки рвут, но тащат мебель.

Что оставить от себя
уходящим? Только небыль
да не нужный никому
в палисаднике барвинок,
трёхлитровых банок муть,
в мусорнике фотоснимок.

И племянник или сын,
словно сбрасывая время,
вышвырнул в листву часы:
честно прожитое время.

Два немодных сапожка,
перелатанные оба,
на помойке у бачка.

Улетают, снявши обувь.
Видно, смерть была легка.

#новое
#гальваника

Синьора Гальвани сжигает голод:
остались одни глаза.
В Болонье французы.
Уже немолод, а практиковать нельзя.
Иссохнув, он смотрит на воды Комо,
и сердце язвит тоска:
так римлян античных парализованных
жалил в бассейне скат.

Лючия, что снится тебе за Стиксом?
Сбежали ученики.
Здесь только лягушки орут: убийца!
Живые проводники,
с которых вы вместе сдирали кожу,
не смевшие умирать,
пока ещё мускулы дёргать может
искусственная искра.

Соперник обласкан Наполеоном,
при кафедре и деньгах.
Гудит электрический вольтов орган,
и отнятая нога -
уже человечья, не лягушачья -
тонический ловит спазм,
И о Франкенштейне теперь судачат.

А ты и себя не спас,
Луиджи.
Не ты ли в трактате квакал
про жизнь и про новый жар,
про то, что вручаешь учёным факел,
и радуется душа?
Ты жертва.
Мы скованы общей цепью,
спинной просигналит нерв
мой, биметаллическим сжат пинцетом:
мучитель, гори в огне!

#новое
Лук гусиный, гиацинт мышиный -
крохотные радости весны.

Чешские двурогие машины
нас из школы довезти должны:
вот меня пока - из музыкальной.
Пианино куплено как раз
в том году, когда квартиру дали,
а у тёти двойня родилась.

…Всё. Доставил. Убирает рожки.
Дальше к дому полпути - пешком:
так что по асфальтовой дорожке
топай в горку, Оля Старушко.

Двадцать пятый год, как День Победы
отмечать - к нему и возведён
там, где воевали раньше деды,
новый заводской микрорайон.

Но вчера гремели взрывы: то-то
страшно было даже во дворе.
Папа говорит: ведут работы,
делают шоссе к Сапун-горе.

Скоро пустят и до нас троллейбус:
вдоль дороги вкопаны столбы.
И однажды в горку я проедусь.

А к машинам жёлто-голубым,
самым первым, что весною снизу
до конечной новенькой ползли,
люди из степи несли ирисы -
вон их сколько, не видать земли
под ковром из жёлтых и лиловых.

На, водитель, на, бери-бери!
Вот, держи букет! Ещё! И снова
море рук в распахнутой двери…

Годы утекли, и вспомнить есть что,
только где тепло далёких лет,
тот троллейбус в горку, до конечной,
и цветы на лобовом стекле?

#новое
***
На проспекте Победы в Севастополе даже номер троллейбуса символичен - "девятка".
Говори мне, скорый, о том, что не горек сон
про предгорья, горы и море за горизонт,
про весеннее семя, росток и листву, потом
белым раструбом раскрывающийся бутон,
про далёкое лето, которое провела,
повторяя горячечное
I feel love.

Беладонна summer, двойной привозной винил
на бобины списан и переслушан весь.
Две недели мчатся до выпускного дни:
I feel love — это в ритме стука по стыкам рельс-
ов. Уносит трек, и влетаешь в тоннель, во тьму —
скоро ехать в осень, и как я тебя возьму? —
перемотка плёнки, шипящей из “Маяка”.
Диско-дива, мокрые джинсы и ма-еч-ка…
Феромоны, дикий фарфоровый граммофон,
ты пока не успел остыть, затянув игру.
I feel love. Губами. Ладонями. Выше тон,
драм-машину голос тянет на новый круг.

Прокрути мне, скорый, до августа в -надцать лет,
где на пляжном радио “лето, я так хочу”,
где дурман распластан по жаркой, сухой земле,
абитура и зачисленье, и столько чувств.
Увози что хочешь, но этот багаж не тронь,
чтобы, если когда-нибудь оторвётся тромб,
опоённое сердце — пока не затопит мгла
с головой — достучало безостановочно:
I feel love.

#новое
https://youtu.be/dxCqZHSxd2E
#плюс_и_минус

Иверский монастырь.
Смятый прилётом крест.
Смерть после смерти: ты
умер, но не воскрес,
смертью смерть не поправ.
Но всё равно молю:
боже, прицел поправь,
только бы вновь не «плюс»,
только бы хоть на миг
слышать, лицом в траве,
«минус», когда гремит
редкий, скупой ответ.

Кто не из гиблых мест,
тот не поймёт, боюсь,
что попаданье здесь
обозначает «плюс».
В раненых городах
выживший понял сам:
правильнее, когда
бахают «минуса».

Если, перечеркнув
мир и покой, они
нам принесли войну,
«минус» бы слать по ним.

То автоматный треск
выдадут во хмелю:
ставят на жизнях крест
и помечают — «плюс»,
то БМП и дрон,
гаубица и танк.
Кто голосит: не тронь,
кто погибает, так
больше и не услыхав
«минус» хоть раз в ночи.
Смерть на миру лиха.
Снова во рту горчит
«нас убивают».
Семь
лет прилетают мины
«плюсом», а мы совсем
не отвечаем — «минус».

Дальше свой крест нести
вряд ли достанет сил.
Что ж ты оставил нас?
Дай нам свести баланс.
#новое

Встрчнм втрм вс глсн вдл
е
ы

е
о

е

а
ы
е

ы
у
о,
корпус речи становится идолом,
превращается в мегалит.

Он дописьменный столп. И допиксельный.

Неподъёмный усилием мысли, он
прорастает из недр земли.
Что ему наша гонка за временем,
ПСС, рецензенты и премии?
Колебанья упругих волн.
Масса речи навалится тяжестью,
не вздохнуть. И однажды окажется:
даже сроки выходят вон —
обертонами, тембрами, трепетом.
Быстротечность планиды потребует
улетучиться словно газ.
Уцелеет лишь, в строфы спрессовано,
перекрикиванье голосов. Оно
утомительно. Пыл угас,
и стоишь по колено в забвении,
пары слов не издав — да забей на них:
воздух резок, и чахнет свет,
свист крыла налетающей вечности.
Но мгновение, кажется, есть ещё:
оставляемый в меньшинстве
краткий звук мой, родной и юродивый,
что есть силы и боли, просодией
в перепонке гуди чужой.
И тогда прожила не напрасно я,
изо рта отпуская все гласные,
сколько было их за душой.

#скорость
Яндере

С возрастом страх возгоняется в чистый гнев.

И недостаточно больше его вымещать на мне,
раз — и накроет. Это-то и пугает:
ты отступаешь, пока не коснётся спины стена.
Если упёрлась лопатками, всё — отвернулась одна,
а через миг оборачивается другая.

Сколько же их, принимавших за слабость твои слова?
Думавших: улыбается, значит, она слаба,
будет легко. Не успеет сгруппироваться.

Если бы знали, как сушит горло адреналин,
как подступающий гнев непреодолим,
как под его напором ломается рацио-
нальность, когда ты, кашляя и хрипя,
горечь упрёков выталкиваешь из себя
до исступления.
Вот и поговорили.

Ярость без примесей.
Ступор.
Без звуков, слёз.
Гнев, обнажаясь, пронзает тебя насквозь.
Хрустнули в пальцах осколки бокала Riddle.

Изголодавшийся без любви понимает, как
страх диафрагму крепко зажал в кулак.
Стиснул — и потемнело в глазах от гнева,
и невозможно ослабить его нажим.

Знаешь, вчера я весь вечер точил ножи.

После грозы мерещится запах неба,
кажется, пронесло.
Но остался шрам.
Не вспоминай, что выкрикивала вчера,
перепугавшись насмерть, что одинока.
Что ты опять придумала?
Хлеб бери.
Хочешь, поедем купим такой же Riddle?
Нож положи, порежешься же.
Не трогай.
Пушка ли бухнет полдневная гулко,
вспухнет ли туч грозовых синева,
видится, чудится: бонна, прогулка,
мальчик, едва лепетавший слова.

Пух тополей пролетит над Басманной,
снег над Михайловским, болдинский лист.
Пара кленовых «лепажей».
Как рано —
двадцать шагов до ствола басурмана,
чорная Лета и стынущий гипс...

Здесь чудеса: околдованный видом,
двадцатилетним влюбившись в Тавриду,
он пронесёт эту страсть сквозь года.
Станет ли счастлив, найдёт ли отраду,
если однажды запишет в тетради:
«Чести моей никому не отдам»?

...Лето. За речкой восток золотится.
Ангел махнул тополиным крылом,
видя склонённые к мальчику лица.
Саша родился. И солнце взошло.

#новое
Чтобы прочесть это, к зеркалу поднеси.
Что нам порядок, которым буквы ложатся в строки?
Гладь по изнанке, переплетения трогай.
Слово — из кокона. Из скорлупы. Но сил
стоит отчаянных вызвать его наружу.
И понимать изошедшее изнутри,
глядя в лицо ему — странно: покой нарушит,
перекроит тебя, и на живую нить
смечет по новой, иглою сомненья клюнув.
Ходят по свету, вывернув душу, люди.
А разорвётся — некому починить.
Еле ухватишь ткань. И за лоскуты
будешь держаться что мочи — нема, разъята.
Смотрит в тебя из текста другая ты.
Вденет в иголку нить, и кладёт заплаты.
А залатает, нить проведя в иглу,
глянет другая ты на тебя из текста:
что онемела? Слово приходит вслух,
нити и лоскуты собирая вместе.
Некому починить? На разрыв пиши.
Вывернув душу, люди по свету бродят.
Колют сомненья? Метанья твоей души
и называются жизнью: скроили вроде
странно, и не до покоя, когда в лицо
смотрит иная сущность, обескуражив.
Черпая силы, кокон (или яйцо)
молча представь. И слова в глубине. Отдашь им
всё до последнего вздоха — отдашь что есть.
Буквы в обратном порядке ложатся в гранки.
Переплетения трогай. Гладь по изнанке.
И поднеси это к зеркалу, чтобы прочесть.

#новое
Я воздушная крепость Б-24.
Lady Be Good.
Двадцать лет над моими останками волны песка бегут,
то скрывая, то вновь обнажая разломанный фюзеляж,
и сквозь время ползёт по Сахаре мой призрачный экипаж.
Жажда жизни сжигает, и всё за неё отдашь.

Обнаружив меня случайно (тут в пустыне искали нефть),
убедились, что возле крыльев костей под песками нет.

И нескоро армейский отряд, весь в нашивках из звёзд и полос,
кем-то высланный по мою душу, их отроет, срывая злость
на ливийских барханах, не зная, с чего это всё началось
в сорок третьем, на взлётке в Бенгази: с того, что один шутник —
смелый только на публике, но сольётся, едва шугни —
на борту мне тайком намалюет чёртово «Леди, будьте добры».

Понесла я не не только бомбы, но проклятие с той поры.
Девять лётчиков «либерейтора». Керосиновые пары.

Первый вылет на бомбометание по Неаполю — и косяк,
из-за вихрей песчаной бури наша группа стартует не вся.
Борт Уильяма Хэттона, я отстаю на десяток минут.

Отбомбившихся встретив над морем, командир не захочет свернуть,
не помчится с другими назад. И оттуда проложит путь
с неисправным радиокомпасом штурман (опыта двадцать недель).
Не умея летать по ночам, не увидев огней нигде,
сильным северо-западным ветром с толку и с курса сбит,
он уводит меня к востоку — и захлёбывайся, сипи
четырьмя ненасытными двигателями обескровленная Lady Be…

Good.
Хватаясь за парашюты, вы покинули меня там.
Новобранцы, да я за жизни ваши даже гроша не дам.
Я планирую двадцать миль ещё, пока не свалюсь на песок,
дальше буду скользить на брюхе приблизительно метров шестьсот,
но уткнувшаяся носом в дюну, слышу хруст, понимая — всё.

Упокой этих янки, Сахара, в объятиях, не в гробу.
Попросили — примите: погибель
вам, предавшим Lady Be Good.
Я хранила нетронутым полный запас и еды, и воды:
как его не хватало в пустыне оборванным и худым!

На момент приземления первым погиб бомбардир,
Джон Воравка. Порывами ветра замяло его парашют.
Он не слышал, как я стонала беззвучно, что не прощу.

От оставшихся восьмерых отнесёт его на километр,
и иссохнет не найденным изуродованный скелет.
Собирается группа: рассеяло ветром.
Скоро рассвет.

У второго пилота — дневник. А до базы-то миль пятьсот.
Экипаж в спасжилетах решил не терять лицо:
продвигаться на север. Считали, что море совсем
близко — прыгали ночью над ним.

Да, геологи с С-47,
обнаружив мой корпус, увидели: и передатчик цел,
а у них барахлил. И махнули без спросу: Lady Be Good.
Этот борт разобьётся над морем в том же году.

Я несчастье несу всем, кто тронет меня хоть раз.
Адамс, Тоунер, Рейс и Ламотт, для вас
Хэттон как командир отдаёт смертельный приказ:
вам брести, утопая в песке, а в ушах — непрерывный гул.
это я вас преследую: помните Lady Be Good?

Шелли, Рипслингер, Мур проползут вперёд по жаре
тридцать, сорок миль и полсотни. Одежда на них, сгорев
от лучей беспощадного солнца, истлеет.
Немного добрей
буду к тем, кто доставил в Тобрук на базу меня —
на запчасти. Недолго подумав и мародёров кляня,
я заклинила в воздухе снятый винт. Только, сбросив груз,
экипаж тогда выжил и сел аварийно. Какая грусть:
не увидеть мучений, не слышать их крики, хруст
переломанных рёбер...

И были ещё одни:
подлокотник от кресла стащили с меня они.
Тренировка десанта над морем — и вдруг тишина.
Позже тот подлокотник на берег выносит волна.
Десять трупов опять не найдут.

Я была рождена
для войны, и с конвейера через Атлантику — прямо сюда.
Вы желали смертей? Я вам полной мерой воздам,
пусть уже никогда под крылом не почувствую высоту.
Я почти три десятка душ погубила тут.

Я проклятье Сахары.
Б-24.
Lady Be Good.
Побелкой и эмульсионкой
пропах подъезд.
А птицы распевают зонги,
и близкий лес
уже зовёт по землянику
и по иргу.
Хозяева на пса прикрикнут:
кончай игру,
а он вспугнул большую птицу,
чуть не за хвост
её зубами ухватился,
но не срослось,
он по тропе трусит покорно
на поводке,
опущенная низко морда
в пыли, в песке.
А ноздри ловят всякий запах:
кротов и пчёл,
малины, муравьёв - и лапам
так горячо
на колкой и смолистой хвое
среди корней.
И что-то крупнолистовое -
иди ко мне -
да это папоротник манит,
и тень свежа.
Он на прогулке утром ранним
нашёл ежа,
но снова поиграть не дали,
кричали «плюнь!».
И пёс осознаёт едва ли:
прошёл июнь.
Июль. И отцветают липа
и иван-чай.
И лето до краёв налито,
и горяча
любая ягода на ощупь,
сладка на вкус.
А если дождик заполощет,
тогда, боюсь,
смородина или крыжовник
напьются вдрызг
и лопнут, перезрев. Ужом - нет,
ужа б загрыз
пёс - значит, ящеркою юркой
день проскользнул.
И небо поменяет шкурку,
зажжёт луну,
и впереди ещё две трети
горячих дней.
Ты, утонувший в этом лете,
лежи на дне.
Ты, упивающийся светом,
проси: ещё! -
так сладостно на свете этом,
так горячо.

#новое
Там, на Ай-Петри — снег,
не водопады — льды.
Русла иссохших рек
жаждут живой воды.

Солнечных триста дней
в среднем здесь каждый год.

В реках воды — на дне.
Зной запекает рот,
сохнет трава в труху —
хрусткая степь звенит.
Видишь, как наверху
солнце ползёт в зенит?

Облако проплывёт,
словно медуза. Пар
щупальцами её
выпал, да не попал —
высох, к земле летя,
дымкой на миг повис.
Как заждалась дождя
древняя сеть кяриз!

Карстовый лабиринт
каменных горных сот
слушает — не звенит
ли дождь во сто голосов?
Сухо до ноября.
Но на вершинах гор,
снег, белизной горя
как головной убор,
лёг — и остался там.
Стал Демерджи седым.
Снег по зиме — к дождям
в пору большой воды.

Пей, полуостров, пей,
пой водопадом, пой.
Зелень долин, степей
да не иссушит зной.
Выкрикнут журавли,
видя бурленье вод:
рокот из-под земли —
вот она, вот, идёт!
Из берегов — Бельбек,
пенится Узунджа.
Русла подземных рек
полнятся. И дрожа,
заговорит земля,
где из-под самых ног
бьют родники полян.
Соединясь в поток,
грозно ревёт, рыча
голосом горных рек:
жаждал — так получай
досыта, человек.

Фото: Наталья Корнильева
Известнейшая из амфиболий
античности.
Окаменевший слепок
слов пифии, которым верят слепо.

Горячий воздух рвётся из щели
в земле.
Треножник над разломом.
Дева,
вдохнув дурмана восходящей пневмы,
бормочет непонятные слова.
Оракул в храме Аполлона в Дельфах.
Здесь предсказанья тёмные ловя,
тотчас несут их толковать поэтам.
И запросто прочесть и так, и этак:
двусмысленность придётся извинять.

Шипит битуминозный известняк
и выделяет в воду этилен
на глубине, где плещет ключ Кастальский.
Три тысячи таких тягучих лет
оракула сладкоречивый тлен
вдыхали вдоволь.
Крез утратит царство.
И до него бесчисленные все:
цари и Фив, и Спарты, Одиссей,
изгнавший по навету Телемаха,
наследника, осиротив Итаку —
толпятся у треножника, дрожат
и вожделеют золота и славы,
не замечая, что стекает яд
с губ пифии, жующей листья лавра,
и газ летучий — грёз её виновник.

Плесни из амфоры, прошу, ещё вино мне.

Того нельзя ли, этого нельзя,
а скот у храма в жертву принеся
двенадцатого гекатомбеона
и заучив приятные на слух
загадки, греки верили, что злу
звук преградит дорогу, как Пифону.

Ах нет, я вру: в Додоне сын Лаэрта
не понял шелест дуба в древней роще —
там смерть от рук сыновних напророчил
оракул: место, а не голос чей-то.

Ещё оракул — собственно слова,
формулировка.
Правда такова,
какой хотим мы, обмануться рады.
И буквы на дощечках нацарапав,
пройдоха-жрец всучит нам перевод.

А что же до кастальских пенных вод
и вечной болтовни про вдохновенье —
всё дело, виночерпий, в этилене.

Ты только погляди: кто там в летах?
На склоне лет и моралист Плутарх
был удостоен жреческого сана
в дельфийском прорицалище, в том самом,
где изначально пифия раз в год
вдыхала газ и бредила.
Но вот
не только в день священный Аполлона,
а ежедневно стали ждать словес,
и газ весь улетучился.
Исчез.
Мукой ячменной жертвенник в колоннах
чадил.
Жрецы курили лавр вотще.
Торчал пупом земли священный камень,
но всё темней казался смысл речей —
и ничего из них не почерпнуть.

Плутарха занимало: почему
не прорицает более стихами
служительница Аполлона в Дельфах?

Поэзия, мой Ганимед, как дева
небрежна стала в метре и в словах.

А перифразы, написал Плутарх,
отёрши пот с чела, уже не в моде.
Двусмысленности цели не находят,
стихи никто не учит наизусть.
И сладость пневмы выдохлась.
Боюсь,
ты сам решаешь, в чём твоя стезя:
сказать нельзя.
И не сказать нельзя.

#новое
Он воспылал ко мне страстью на переправе.
Княже тогда не обидел меня, не ранил,
а что горяч был — так я не держала зла.

И заструилась вода с моего весла,
блики костра отразив на далёком плёсе.
И утекло столько лет, столько зим и вёсен.

Там, где утратила я его, полыхает осень.
Доля вдовья черна: разом вспыхнула — и дотла.

Если ступишь в ладью, перевозчику даришь душу.

Кузнецам передайте: пусть горны пока не тушат,
наготовят углей дубовых к рассвету дня.
Вижу, кто там приехал сватать меня.

Я же отвечу со всем пылом,
со всей искренностью,
если бояр высылает за мной Искоростень.

Почести в Киеве княжеские воздаю:
гости, ложитесь-ка почивать в ладью.
Вас пронесут на руках до вырытой за ночь ямы,
да и бросят в неё, заполненную углями.

Буду стоять над нею, пока не выгорела,
чтобы убийцам смерть была горше Игоревой.

А передам, что не глянулись те. Отряди, мол, новых.
Жарко в натопленной мыльне, крепки засовы,
стены возьмутся — куда там углям дубовым:
пышет из-под венца, разлетаются искры.

Что те сваты? Сама приду. Жди, Искоростень.

Где закрывают небо листвою кроны,
валят древляне ствол для ладьи долблёной —
целой дружине достанет — одним комлем.
Хаживал муж мой на лодьях, несли их реки
прямо до моря, а там повстречали греков.
И корабли их плевались огнём диковинным
так, что горело не дерево, но вода.

Думали, что за мужа вам не воздам?

Вы, привязав его к молодым стволам,
жизнь мою разорвали напополам.

Пусть же не брага, а кровь, закипая, брызнет
возле кургана, где я сотворю тризну
и заберу в отместку тысячи жизней
за одного-единственного.

Вьётся река ужом возле Искоростеня.
Город в осаде. Повытоптаны поля.
Мне ни мехов, ни мёда не надобно от древлян.
Ночью осенней гонец вернулся из-за морей:
вынь из-за пазухи снадобье посмотреть,
да не просыпь ни крошки. Селитра. Сера.

Я соберу с вас дань, но особой мерой.

Лёгкого легче расплата за волю Мала:
с каждого дома дайте по птахе малой,
голубя дайте с зажиточного двора.
Пламя во мне достаточно полыхало,
пусть же на трут перекидывается искра,
брызнувши из-под кресала.
И от горючих моих непролитых слёз
пламя над кронами занялось.

То, что вчера ещё было Искоростенем,
к небу взовьётся и пеплом потом выстынет.
Я ничего не чувствую там, где жгло твоим именем,
Игорь:
искра потухла.
И душу вынула.

#новое
#мифы

Рим застолбили Интел или Вербатим.
Мёртвые языки — для больших IQ,
но благородных названий на всех не хватит.
А имена — это то, что я раздаю.

Я пробавляюсь брендингом.
Это весело.
Быть акушеркой мифам — забава.
Стиль
существования крайне причудлив, если вы —
те, кто внушает другим, как себя вести
с первого вздоха.
С днюхи и с понедельника.
Меря и веся, татарин, карел, узбек —
кем бы ты ни был, я продаю поведение.
Клею на судьбы мерзкий ярлык «успех».

Акционеры в глаза называют неймершей.
Главной по бантикам.
Или — писец словам.
Запоминаю.
Но выгляжу тихо внемлющей
брифам: да кто ж над ними мозги сломал?
Имечко вынь да положь, хорошо б солидное,
чтобы богато-дорого — и в бюджет.
Сколько их в мир моими ушло молитвами:
глядь на витрину, а там сплошь и рядом.
Жесть.

Жаждущему воздастся по вере глянцевой:
вымечтал что нашёптано — забирай,
не подавившись в приступе потреблятства и
не замечая, что это — моя игра:
будь ты хоть молодец добрый, хоть красна девица,
а отведу глаза да всучу коня.
Льёт на дорогу масло твой Harley-Davidson —
ты же, простак, не станешь его менять,
скажешь: мой парень метит так территорию!
Будешь платить за надписи на груди
втридорога, донашивая истории —
и угадай, кто их тоже помог родить?

Я раскаляю тавро до шипенья кожного,
чтобы клеймить послушных.
И вот те на:
каждый баран ведёт себя как положено,
как повелели данные имена,
и подставляет безропотно бок под стрижку.
Этому — подвиги, этим — юность, а тем — уют.

Я созидаю мифы.
И ненавижу
те имена, которые раздаю.
На склоне лет пусть будет виноградник,
за рядом ряд стекая вниз с холма
в долину, и уходит там в туман
страницей разлинованной тетради.

Пусть молкнет гул досужих голосов,
а море громко дышит, остывая,
и в скалы бьёт вода его живая,
и солнце в облака просыплет соль.

Пусть будет свет, рассеянный, но яркий,
и осторожным трогает теплом
за бок айву, упавшую на грядки,
и бражник воздух завихрит крылом.

И в небе пусть круги нарежет сокол.
И грозди сняты точно на Покров
янтарные, и время каплет соком:
густое и горячее, как кровь.
Несколько неожиданно для меня самой.

Юпитеру Максимусу Оптимусу Долихену

Долѝхен, здешний камень мягковат: не знаем, сколько выстоят колонны.
Твой храм cооружён сто лет назад был Первым Италийским легионом. Морской пехоты часть, что выслал Рим из Мезии на помощь Херсонесу, воздвигла по обету алтари и статуи тебе и Геркулесу.
Мы усмиряли варваров не раз во имя Pax Romana. И остались береговой охраной. Мы в Харакс отряды шлём по Via Militaris.
Воитель, попирающий быка, бог армии, запечатлённый в камне, тебе несём оружие врага и очищаем в пламени Вулкана.
Смотри: гора на западе, холмы, что к северу — такой же белый камень — они-то устоят. А мы из тьмы, из-под надгробий будем зреть веками: иные битвы шумно, как волна, нахлынут в Гавань Символов. Нагрянут завоеватели — и им сполна здесь камень кровью заливать багряной.
Земля затянет жадно алтари, укроет плющ плиту живой завесой, и позже фреску схоронят внутри под башней la fortezza genovese.
Османы рыбьим назовут садком изогнутую потайную бухту, а ураган шершавым языком слизнёт британский флот.
Сотрутся буквы, почти истлеет смертный медальон, зажат в руке морского пехотинца, но взят Сапун-горы изрытый склон.
А римский мир внезапно возвратится, и в парке у Федюхиных высот в обнимку с реконструктором пройдёт центурион, стирая все границы.
Хоть режь его, хоть ешь его ломтями —
густейший зной стоит и росы тянет
из почвы.
И почти кипит июль.

Подпёрли липы небеса, белея
вдоль старой позаброшенной аллеи
и от жары сомлели во хмелю,
и липнет к пальцам цвет воздушный, сладкий.

Оставь меж листьев жёсткие крылатки,
а венчики, их с пчёлами деля,
срывай, шальным не оставляя грозам.

Смешаешь с лепестками дикой розы
и настоишь на мятных фитилях
ратафию.
Иванов день всё ближе.
Не взят никем, в траве расплылся жижей,
заплесневел по шляпку белый гриб.

Отнимет спирт у розы, липы, мяты
их сок, и цвет, и мёд.
И в день девятый
глотни его, почуяв жар внутри.
И нипочём теперь любое лихо.

Иди: не клят, не мят и шит не лыком,
бери что можешь.
Отдавай что зря.
Есть две недели для цветенья липы.

Ты только их и помни, поелику
всё явственней дыханье ноября,
когда старик свезёт на тачке ульи
в гараж — а пчёлы грезят об июле —
зима ему оскалилась в лицо.
И волосы её полощет в небе
и раздевает липы ветер, гневен,
и им орёт на сотни голосов.

Но я тяну одну и ту же ноту:
вернётся день, где полны мёдом соты,
и ты пчеле лепечешь: не ужаль,
чтоб ангельских цветов, крылатых, белых
душа, коснувшись, пела и горела —
хоть режь меня, хоть ешь меня с ножа.

#новое